Фируца вспорхнула на сцену, а Сэлкудяну сел на лавку в первом ряду, сжав кулаки между коленями, и уставился на носки своих ботинок, с которых медленно стекал тающий снег. Когда подошел Макавей и протянул ему руку, он отодвинулся:
— Чего врагу руку подаешь?
И только когда, словно малиновка, запела Фируца, он очнулся и лицо его расплылось в улыбке. Так он и улыбался, пока не кончилась песня.
Вот так, по тряским ухабам и пологим склонам, по камням и заросшим цветами тропинкам со смехом и со слезами добрались наконец до долгожданного дня.
В тот день над Нимой раскинулось ясное, прозрачное, как лед, небо, а земля была покрыта сухим снегом, который скрипел под ногами, словно толченое стекло. Морозный воздух иголками колол ноздри и выжимал из глаз слезы, застывавшие на щеках. Люди, согнувшись в три погибели, стараясь не упустить тепло, бежали по улице, будто их подгонял кто-то.
Часам к десяти утра клуб был полон. У людей не хватило терпения ждать до двух часов, когда должно было начаться празднество. Все сидели молча или перешептывались, с любопытством наблюдая, как утемисты украшают сцену лапником, домоткаными коврами и бог весть где набранными бумажными цветами. На занавесе были вышиты огромные знамена — красное и красно-желто-синее[15]. Люди любовались пышным убранством и хвастались друг перед другом:
— Гляди-ка, красный-то ковер с желтыми цветами моя Савета дала.
— А моя — то полотенце с голубыми цветочками.
— А я — покрывала, вот что спереди.
Около полудня на сцене появилась Мариука Хурдубец, внимательно все осмотрела, влезла на стул, чуть-чуть поправила угол картины, которая, как ей показалось, висела косо, разгладила один из флагов, который слегка помялся, расправила складки на полотенце. Потом из глубины зала она еще раз все осмотрела и созвала утемистов в соседнюю комнату посоветоваться.
Вскоре пришла Ана. Она была бледна от бессонной ночи и задумчива. До самого утра она писала свое выступление. Она искала Саву Макавея, но он еще не вернулся из Кэрпиниша, куда поехал приглашать Иоана Попа, Иона Чикулуй и Тодераша. Не было ни Мариуки, ни Симиона Панти. Каждый был занят своим делом. Ана волновалась, не находила себе места. Она все время забывала даже то, что должна была прекрасно знать, например, несколько раз поймала себя на том, что ее удивляет торжественный вид гостей и зала, праздничная одежда, бритые лица, красные, шитые золотом шали. И тут же вспоминала, что сегодня праздник и через час она будет говорить со сцены перед этими — такими знакомыми, но сейчас такими далекими и чужими — людьми.
Вместе с ней пришел и Петря и, зажав шапку под мышкой, уселся у самой двери возле стены. Оттуда он неотступно следил за Аной усталыми, покорными глазами. Он даже не ответил Иону Хурдубецу, который осведомился о его здоровье. Увидев входящего Симиона Пантю, он вздрогнул и уже не отрывал от него взгляда. А когда Пантя подошел к Ане и что-то стал ей говорить, чуть зардевшись и стягивая у горла кожок[16], Петря выдернул шапку из-под мышки и стал мять ее в ладонях.
Послышался приближающийся звон колокольчика, и около клуба остановились сани. Вошли Макавей, Иоан Поп, Тодераш, Ион Чикулуй, Штефан Ионеску и другой учитель из Кэрпиниша, постарше. Поздоровавшись, они расселись среди крестьян, разговаривая о всякой всячине. Макавей отвел Ану в сторону и спросил, все ли готово.
— Готово, — ответила она, чувствуя, что дрожит.
— Тогда начнем.
— Начнем, — прошептала Ана.
На сцене выстроился хор, Штефан Ионеску, бледный от волнения, спотыкаясь, вышел вперед. Музыканты уселись, и он подал знак, чтобы открывали занавес. Он чувствовал, что все эти внимательные взгляды неотвратимо прикованы к нему одному. Он взмахнул руками и громко запел:
Хор пел, как никогда. Дрожали стекла, песня захватывала поднявшихся на ноги слушателей, наполняла их новым, неизведанным чувством. Торжественными аккордами закончилась песня, и наступила тишина. Но только на мгновение. Зал загремел от аплодисментов.
Потом все снова уселись на свои места. На сцене появилась Ана Нуку. Она растерянно улыбалась, держа в руках исписанный листок бумаги. Все замолкли. Ана побледнела. Ей вдруг показалось, что она разучилась говорить, что она все забыла. Среди сидевших в зале она увидела улыбающиеся глаза Иона Чикулуй, а там, в глубине, притаившегося Петрю.
Силы покинули ее, в голове не было ни одной мысли. Она чувствовала, что здесь, на сцене, высоко надо всеми, она одна и нет ей спасения. Невольно Ана подняла руку, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, увидела мелко исписанную бумажку, смяла ее и выговорила: