— Что, не идет?
— Нет, почему. Непривычно только.
— Она мне мала. Прическу мнет. — Дочь поправила волосы. — Это тетушка дала. И плащ. Чтобы не промокнуть.
— Прекрасный плащ.
— А разве плохой?
— Нет, что ты. Только ты совсем другая в нем. Интересная такая, самостоятельная.
— И тетя так говорит.
— А это что?
— Ах, это. Клетка.
— А кто в ней?
— Голубь.
Они были уже у выхода. Девушка опять подняла клетку к груди и, пока отец передавал билет собравшемуся уходить контролеру, ласково заговорила со своим любимцем:
— Гуля, Гуля. Это его зовут так: Гуленька. Никому Гуленьку не отдам. Сама домой понесу.
За станцией отец хотел было кликнуть извозчика, чтобы доехать побыстрей. Но дочь, схватив его за руку, воспротивилась. Зачем деньги тратить. Да и приятней прогуляться после долгой езды. А багаж носильщик довезет.
Отец с матерью отдали ему свои зонтики, и он, все уложив, повез перед ними вещи, оглядываясь: поспевают ли.
Дождь перестал; утих и ветер. Только с веток уличных акаций изредка срывались неуютно холодные капли.
Не спеша они шли тополевой аллеей, мать с отцом по бокам, Жаворонок посередине.
Отец нес фляжку, в которой все еще плескалась вода, и шерстяной плед в полоску. Рассеянно глядел он себе под ноги, не слыша, о чем разговаривают дочь с женой. Левое плечо его опять судорожно напряглось под незримой, мало кому ведомой ношей, о которой он впервые обмолвился вчера. Но лицо у него было приветливое, возвращение дочери явно его радовало.
— Что у вас новенького? — спрашивала та у матери.
— Да ничего особенного; тебя ждали, роднуля, заждались совсем.
Вышли на площадь Сечени с ее тончайшей пылью, прибитой теперь дождем. Дома с закрытыми, занавешенными окнами сонно жались друг к дружке, словно еще ниже, меньше став в этом темном карликовом царстве.
И все уже спали. Спал Балинт Кёрнеи; спал Прибоцаи со своей тучной супругой и четырьмя розанчиками-дочерьми. Спали Сунег и Майвади, спали Зани и Сойваи, и молчаливый Доба рядом с черненькой, худенькой ветреницей женой, и Фери Фюзеш с приятной улыбкой на устах. Спали барсы и обыватели, даже господин Вейс в очень удобной металлической кровати; даже, может быть, и Товарищ — хотя, во всяком случае, в кровати похуже.
Дворянское собрание, чей первый этаж сияющими прямоугольниками озарял обычно шарсегские ночи, теперь, после разгульного четверга, погрузилось в траур. Лишь одно-единственное окно светилось слабым светом.
Там, как недремлющая совесть Шарсега, бодрствовал при угольной лампочке Шарчевич над своим «Фигаро»: поспешал по пути прогресса с образованным Западом, просвещенной Европой наравне.
И еще один человек не спал: редактор «Шарсегского вестника» Миклош Ийаш.
Из театра проводил он домой Маргит Латор, с которой действительно был в нежных отношениях — но лишь как юный поэт-провинциал со своею Музой, не более того. Клал ей, случалось, голову на колени, а она целовала его в каштановую шевелюру, в губы, в лоб. И в тот день они вместе выпили чаю, устроив с помощью синей лампочки «мистический полумрак» в ее комнатке, которую она снимала за пять форинтов в месяц. Оба мечтали попасть в Будапешт, это их и сближало. За чаем Ийаш, как и в рецензиях, хвалил голос Маргит, понося Ольгу Орос, а субретка — заодно содержанка папаши Фехера из Аграрного банка — слушала стихи юного поэта, которые пока дожидались публикации (бог весть сколько еще могло продлиться это «пока»), словом, дарила желанное признание.
После этого лирического свидания Ийаш завернул еще в кофейную, где за отсутствием оркестра уже погасили верхний свет, и в полутьме присел там у кассы за мраморный столик. Прихлебывая, несмотря на поздний час, черный кофе с ромом и жадно куря, стал он листать принесенный кельнером последний номер «Хет», еженедельника Йожефа Киша[62]. Несколько месяцев назад послал он туда свое стихотворение и с тех пор все следил, когда оно появится, но безрезультатно. Переведя свое разочарование в русло неизбывной мировой скорби конца века, он с подобающим выражением обратил взор на улицу. Но там вдруг увидел Вайкаи, всех троих, которые потихоньку брели за усталым носильщиком.
Сразу нахмурясь и помрачнев, он осторожно поднялся и, желая остаться незамеченным, стал за ними наблюдать из-за ликерных бутылок над кассой. Даже шею вытянул им вослед, пока все трое не скрылись из виду. Потом тут же, стоя, достал записную книжку и занес какую-то пометку — нечто важное, чего нельзя никогда, ни в коем случае забывать.
62