Эшти платил, испытывая странное наслаждение. И всякий раз после этого чувствовал облегчение. Вот только присутствия Элингера не выносил — эти его малокровные десны, золотой зуб и уныло падающие фразы.
«А ведь он, — размышлял Эшти, прозревая истину, — один из величайших ослов в мире. Только такой человек был способен спасти мне жизнь. Будь он поумнее, наверняка оставил бы меня тонуть».
Однажды, вернувшись домой на рассвете, он увидел в своем кабинете Элингера.
Элингер сообщил весело:
— Представляешь, меня вышвырнули из конторы. Безо всякого предупреждения и выплаты пособия. С первого числа у меня нет и квартиры. Я и подумал: на эту ночь попрошусь к тебе, пересплю здесь. Если позволишь.
— Разумеется, — ответил Эшти и протянул ему чистую ночную сорочку. — Тут и спи на диване.
Однако утром он все же спросил:
— Ну, и что же ты собираешься делать?
— Сам не знаю. Место ведь было препоганое. Корпеть с восьми утра до восьми вечера. За паршивых сто двадцать пенгё. Собственно говоря, не было в этом никакого смысла.
— Тебе нужно приглядеть себе что-нибудь получше, — заметил Эшти.
Много дней подряд Элингер мотался по городу, потом уныло объявил, что найти работу нет никакой возможности.
— Ты не должен отчаиваться, — подбадривал его Эшти. — Пока не найдешь подходящего места, можешь жить у меня. И на карманные расходы я буду давать тебе первого числа каждого месяца.
Элингер был тихий, скромный молодой человек. Эшти брал его с собой в свой артистический кружок обедать, ужинать, иногда водил и на генеральные репетиции. Дома Элингер постоянно валялся на диване. Он казался совсем безвольным. Видимо, последние душевные силы израсходовал, спасая жизнь Эшти.
Неприятно было только одно.
А именно: когда Эшти в муках, с искаженным гримасой лицом писал, Элингер садился напротив и с любопытством смотрел на него, словно на редкого зверя в клетке.
— Элингер, — говорил Эшти, бросая перо, — я тебя очень люблю, но ради бога не смотри ты на меня. Когда ты на меня смотришь, я не могу писать. Ведь я работаю нервами. Будь добр, потрудись перейти в другую комнату.
Несколько месяцев они так и прожили, без особых событий. Элингер поселился прочно. На пасху он купил на карманные деньги, выданные ему на месяц, какой-то новой конструкции пульверизатор и всех знакомых опрыскивал духами[73]. В свободные часы с исключительным вниманием читал театральную газету.
Однажды он сунул Эшти под нос газету с портретом киноактрисы на первой странице. И сказал:
— Слушай, а эта понимает.
— Что она понимает? — строго спросил Эшти.
— Ну, то да се, трали-вали, — засмеялся Элингер и подмигнул игриво.
Эшти вышел из себя. Он бросился в свой кабинет. И вот о чем были его мысли:
«Что свинство, то уж свинство. Да, я признаю: он спас мне жизнь. Но вот вопрос: для кого он спас ее — для себя или для меня? Если это будет так продолжаться, тогда мне моя жизнь не нужна, я ему возвращу ее по почте, беспошлинно, как образец, без указанной ценности, пусть делает с ней что угодно. Да и вообще по закону нашедшему ценную вещь почтенному обывателю полагается лишь десять процентов от ее стоимости. Я эти десять процентов давно выплатил, деньгами, временем, душевным спокойствием, наконец. И больше ничего ему не должен».
Он тут же решил высказаться.
— Элингер, — заявил он, — так больше продолжаться не может. Ты должен встать на ноги, Элингер. Я тебя поддерживаю, но помочь себе можешь только ты сам. Работай, Элингер. Выше голову, Элингер.
Элингер понурил голову. В его глазах было обвинение, тяжкое обвинение.
И все осталось по-прежнему. Он продолжал валяться на диване, читать театральную газету, по-прежнему посещал генеральные репетиции, на которые секретари посылали ему уже именные приглашения, как родственникам театральных парикмахеров, портных и гинекологов. Между тем шел месяц за месяцем.
Однажды декабрьской ночью они вдвоем брели домой вдоль Дуная.
Элингер назойливо, жадно расспрашивал про актрис — кому сколько лет, кто за кого вышел замуж, у кого сколько детей и кто собирается разводиться. Эшти, которого от таких вопросов трясло от ярости, отвечал, испытывая чувство глубокого унижения.
— Послушай, — сказал вдруг Элингер, — я написал стихотворение.
— Неужто?
— Прочитать?
— Ну, прочитай.
— «Моя жизнь», — начал он и выдержал паузу, давая ощутить заглавные буквы. — Это название. Как по-твоему?
Он читал медленно, прочувствованно. Стихотворение было безобразное и длинное.