История доктора Катанчича, гражданская честь которого была скомпрометирована растратой денег, принадлежавших его клиентам, а политическая — провалом на выборах, подготовленным его же товарищами по партии, благоразумно опасавшимися во всех отношениях незаурядных способностей этого члена бюро, — была обычной и печальной историей крушения, весьма показательной для нашего времени. Не знакомый с доктором Катанчичем лично, я много наслышался о последнем периоде его трагической карьеры, и, надо отдать ему должное, все, что говорилось о нем, имело скандальный и, во всяком случае, весьма нелестный характер. Бойкого фельетониста, продающего свое перо, называли не иначе, как развратником, пьяницей, пропащим человеком и шантажистом, не погнушавшимся ограбить своих клиентов, за что он лишился права заниматься адвокатской практикой, и все в один голос прочили этому легкомысленному авантюристу с известной примесью богемы, погубившему семью, бесславную смерть под забором.
В свое время Катанчич издавал полулитературные, полуполитические полумесячники и печатал в них развязные статьи, которые неизменно вызывали во мне брезгливое чувство как отталкивающей манерой превозносить явно нечистые доходы, так и не менее отталкивающими рассуждениями о высоких патриотических материях. Я знал, что Катанчича лишили звания адвоката и осудили за растраты к трем годам тюрьмы, знал, что это было не в первый раз, ибо еще раньше его неоднократно привлекали к суду за клевету, но все это мало интересовало меня. Истый носитель цилиндра, я старался не думать о подобного рода явлениях, как, впрочем, и о многом другом, однако каждый раз, сталкиваясь с Катанчичем или слыша его имя, невольно морщился, словно в нос мне ударял дурной запах, а в остальном не вдавался в подробности. Он был для меня чем-то вроде помойки или ночного горшка. Посвятив всего себя генеральному директору Домачинскому и принимая живейшее участие в производстве ночных горшков, благодаря которым я имел возможность вести жизнь порядочного гражданина, я не мог без содрогания слышать об этом провинциальном журналисте, образ которого напоминал ночной горшок, то есть предмет, кормивший меня и мою семью. Когда же я очутился за решеткой в больнице, пропахшей карболкой, рядом с несчастным доктором, облаченным как и я, в смирительную рубаху, мнение мое о нем в корне изменилось… Я понял, что так или иначе все подделывают векселя, берут взятки за то, что скрывают правду, воруют или обманывают в погоне за деньгами; фиаско же терпят люди, инстинкт самосохранения которых подчинен контролю разума; эти жалкие правдолюбцы неизбежно оказываются раздавленными, выжатыми, словно лимон, оплеванными; они не могут найти своего места среди зверей, считающих, что теплая кровь, выпитая из горла ближнего, — наилучшая пища…
— Вот видите, меня уничтожили. А почему? Потому что я осмелился воспротивиться человеческой глупости, — говорил доктор Людевит Катанчич, развалясь на тюфяке с сигарой в зубах и пуская крупные кольца дыма с таким хладнокровием, будто речь шла о постороннем лице. — Я разрешил одному глупцу подставить себе ножку, ибо я сам глупец, — вот вам в двух словах причина моего кораблекрушения! Если бы я своевременно уничтожил врагов, я почитался бы по сей день порядочным человеком! Дилемма, стоявшая передо мной, отнюдь не во вкусе рыцарей и не pro foro externo[125], ибо значение моего конца понятно мне одному! Шайка моих противников, что, торжествуя, третирует меня, теперь трепетала бы от одного движения моего пера, а под моим взглядом штаны были бы у них полны от страха, захоти я стать ничтожеством и сесть им на шею… Но я обрек себя на безвестные, тайные муки, и тем не менее совесть моя не совсем чиста. Напрасно стараюсь я утешиться тем, что сто раз благополучно выбрался бы из затруднений, если бы отказался от своих политических убеждений… Странно другое, странно то, что я этого не сделал, зная свою неспособность к решительной борьбе… Когда картежник проигрывается в пух и прах, ему не остается ничего другого, как прострелить себе череп… Я же разрешил себе нервничать, в этой истории у меня сдали нервы. И уже тогда я стал бывшим человеком. Нищим… Запомните то, что я вам скажу. Опыт говорит мне, что вас, коллега, раздавят так же, как и меня, — это точно, как дважды два четыре. У вас по сравнению со мной только одно преимущество: вы не обманщик и не растратчик. Однако против вас действуют искушенные люди, они идут протоптанной дорожкой. Вот вы попали в фальшивомонетчики и клеветники, ни с того, ни с сего записаны в невменяемые, политические доносчики, параноики; вас вообще теперь считают подозрительной личностью, вступившей в пору угасания… Мне-то уж хорошо известны все эти выродки, продавшиеся ни за грош туркам, швабам и мадьярам, опозорившие свои фамилии; я достаточно изучил их низменные натуры, подчиненные зову желудка, но вы, вы, дорогой доктор, признаюсь, поразили меня… Это было великолепно — заявить в глаза одному из самых высокопоставленных подонков, этой отвратной морде, что он всего-навсего ординарное ничтожество, развратник и фельдфебель, наконец, провинциальный жестянщик, который, облачившись в тогу патриция, вдруг стал зазывно постукивать по своим поганым кастрюлям… Честь вам и хвала! Но не забывайте, милый мой, что вы навек восстановили против себя светское общество, наделенное, как известно, чувствительной душой, которая не в силах снести того обстоятельства, что бандита назвали в глаза именно тем, что он есть! Кто не танцует перед Домачинским на задних лапках, не лижет ему руки за три стопки шприцера[126], тот подлежит немедленному уничтожению, истреблению. Более того, он должен быть немедленно выброшен вон, как погань. Признаться, я боюсь за вас… Если бы я был материально независим, как вы, знаете, что бы я сделал? Я бы ликвидировал свое имущество и уехал…