А Лютцен все горел.
Факелом вспыхнула крыша замка. Маленького замка из серого камня. Он не больше замка в Хропыни, только вот не растут возле него грабы. Уж наверное Лютцен не был веселым городком, а теперь и подавно никогда не будет. Но горит здорово. Так ярко, что видны полки герцога Бернарда Веймарского, батарея у проезжей дороги и Крыша домика мельника. И те самые пять опрокинутых крестов.
А где же лагерь Валленштейна? У ветряных мельниц? Под виселицей на холме за ними, за серым, едким туманом… Впереди в темноте кто-то чихнул и выругался. В лесу раздался выстрел из мушкета. Проповедник Фабрициус, черный, с круглым белым воротником, какие носят лютеранские священники в ганзейских городах, вылез из королевской кареты и очутился в кромешной тьме, взмахивая руками, как нетопырь крыльями.
Во вновь наступившей тишине слышно, как шумит поток. По воде плывут бревна. Течением несет их в реку Заале, которую мы форсировали сегодня в полдень. Но вот бревна остановились и сгрудились у корней верб. Остановилось и время.
Только Лютцен горит. Не утихает лишь огонь, и вода не стоит на месте.
— Месье д’Орж? — прозвучал голос в темноте.
Что это, сон?
— Вы размышляете, месье д’Орж?
Это был король. И ржи не видел его лица.
— Я думал, что на страже стоит молодой Лейбельфинг. Но я сразу вас узнал, месье д’Орж. Отсюда и до Праги рукой подать. Она ведь только за тридевять земель, не дальше. Вы мечтаете о Праге? — прозвучал из темноты вопрос короля.
— Мечтаю, ваше величество.
Рука короля протянула Иржи яблоко.
— Ешьте. Это из нюрнбергского сада. От Лейбельфингов. Я люблю яблоки. В Швеции они не такие сладкие.
Иржи стал есть. Он слышал, что и король откусывает яблоко и продолжает говорить:
— Обычно мне хочется есть после битвы. А вот сегодня ночью — наоборот. Если бы я разбудил повара, ему пришлось бы сварить мне фунт мяса, а то и побольше. Так я голоден! Завтра мы все наедимся досыта и спокойно. Обо мне говорят, будто я ем только бычье сердце. Это неправда. Я ем, как солдат, что придется. Больше всего я люблю говядину. Кусок мяса с солью. Это господин фридландский герцог привередлив. Он ест одних куропаток. И чтоб за ним следовала чуть ли не телега с пряностями.
Мгла поглотила огонь в Лютцене. Наступила тьма.
— Господин Камерариус говорил мне в Эрфурте, что Фридрих сейчас в Майнце, — продолжал король. — Наконец-то он может поглядеть на Франкенталь. Горн взял для него эту крепость. Три дня тому назад. Гейдельберг осажден. Фридрих сможет вернуться домой. С женой и детьми. Всем можно вернуться. И вы вернетесь. Только мне нельзя… Будь я завистлив, у меня разорвалось бы сердце. Но я рад, что они вернутся. Пусть сидят за печкой. А я не могу. Вы видели этих людей в Эрфурте и Наумбурге, в Вейсенфельсе и в деревнях и в лесах? Они падают передо мной на колени, целуют седло, сапоги, уздечку. Они приветствуют меня, как в Иерусалиме приветствовали Спасителя. Зачем? Это предвещает смерть. Распятие! Сегодня я существую, а завтра меня не будет. Что же случится с этими людьми, если меня в один прекрасный день не станет? В Кульмбахе Валленштейн объявил, что не пощадит даже ребенка в утробе матери. И не пощадил.
Вы уже говорили с господином Годицким и с молодым Бубной? Он у чешских кирасир, тех, что рядом с финнами. И еще один, Жеротин, тут имеется.
— Я видел их. Говорил с ними. В Эрфурте, в Наумбурге. Но они неприветливы со мной. Называют меня der Pfälzer[108]. Захотелось в полковники, Ячменек? — посмеиваются они надо мной. — Опоздал! Они важные господа, богатые.
— Вы, чехи, народ вздорный, но храбрый. Ничего, ты привыкнешь к ним!
— Ваше величество, до Праги уже недалеко.
— Знаю, Ячменек, знаю! И Оксеншерна говорит то же самое. Но прежде всего надо разбить войска чешского короля, что стоят против нас. Валленштейна! Завтра, Ячменек.