Глаза у девушки вспыхнули; исполин медленно наклонил к ней лицо.
— Не обидите меня? — спросила она осевшим от волнения голосом.
Ковач-младший молча покачал головой.
— Чес-слово?
— Да, — выдавил он, — даю честное мое слово.
Юли судорожно глотнула, в горле у нее вдруг пересохло.
— Неправда, — сказала она. — Вы меня пришибете, коли я это сделаю. Как клопа раздавите. Я боюсь.
— Бейте, — прошептал исполин и зажмурился.
Юли прикусила губу, пальцы на ногах сами собой поджались от напряжения. Еще мгновение она колебалась, потом глубоко вздохнула, медленно подняла руку и, размахнувшись, изо всех сил ударила исполина по щеке. На резкий звук пощечины сидевшая сзади старушка открыла глаза, многие обернулись. По щеке Ковача-младшего расплывалось круглое багровое пятно.
— Больно было? — сквозь зубы, сдерживая дыхание, спросила Юли. — Больно было?
Исполин сидел в той же позе, приблизив лицо к ней.
— Нет, — ответил он тихо, глядя в затуманившиеся глаза девушки.
Внезапно Юли вскинула руки, обхватила его за шею и поцеловала в губы. И тут же вскочила, бессознательным стыдливым движением, словно расправляя юбку, провела рукой по бедру.
— Ну, тогда пошли, — шепнула она.
Юли проживала в одном из бомбоубежищ Йожефвароша[12], в разделенном на отсеки подвале, и они прежде всего отправились туда. Сборы были недолгие, все имущество Юли, какое пощадила судьба, уместилось в маленькой веревочной сумке-плетенке. Путь из Йожефвароша на окраину Андялфёлда на Пятую улицу, где в пустовавшем конторском помещении лесосклада обитал Иштван Ковач-младший, был куда как неблизок. Под конец Юли уже не чуяла ног. Чтобы подбодрить ее, Ковач-младший принялся напевать тихонько.
— Что вы там бурчите себе под нос, дылдушка? — спросила Юли.
Исполин запел громче:
— Ой, надо же! — воскликнула Юли. — Это ж та самая английская песня, которую музыкант тот пел. Так вы ее знаете?
— Не знаю, — сказал Ковач-младший. — Но уши у меня так уже устроена, барышня Юли, что, ежели я что услышал, второй раз мне повторять не надо. Что бы вы, барышня Юли, мне ни сказали, того я до самой смерти моей уж не забуду, ни словечка.
Юли вспыхнула.
— Меня не купите, — заявила она, остановившись. — Ни единому слову не верю. А ну-ка скажите, дылдушка, как я с вами разговор завела?
Исполин набычился, лоб прорезали глубокие морщины.
— «Эй вы, чего уставились? Может, у меня штаны сзади лопнули, а?»
Юли всплеснула руками.
— Правильно! Слово в слово! А дальше?
— «Фью-ю! А господь не пожалел на вас материалу! — продолжал Ковач-младший. — Что сказала вам ваша матушка, когда произвела вас на свет? Как вас зовут? Послушайте, почему вы не представитесь даме, если желаете заговорить с ней?»
Юли побледнела.
— Неужто? Так и сказала?
На лбу Ковача-младшего выступили крупные капли пота.
— «А меня зовут Юли Сандал. Юли Сандал. Ну, говорите, что счастливы, и все такое. И потом, отчего вы не попросили вашу маменьку штаны вам зашить перед тем, как из дому вышли? Поглядите, какая прореха, моя голова запросто пролезла бы!.. Почему вы плачете? Умерла ваша мама?»
— А вы и точно плакали, — сказала Юли. — Ну, и чудо-юдо вы, дылдушка!.. Эй, теперь-то чего остановились?
Они стояли под высоким забором у дощатых ворот. Ковач-младший поднял голову.
— Пришли мы, — сказал он устало. — Вспомнить еще? «Ну, видите, мы с вами оба — сиротки».
— Все Точно, — согласилась Юли. — Но если вы сию же минуту не распахнете передо мной этот парадный въезд, я уйду, вот как бог свят… Ну скажите, ну почему вы не возьмете меня на руки?!
Девушка стояла неподвижно в густом свете летней луны и пела. Она вскинула кверху светящиеся белые руки и, изломив их углом, положила на затылок: на залитую лунным светом площадку упала стройная тень греческой вазы. Ваза была наполнена счастьем и звенела.
Высокие штабеля досок иногда потрескивали под луной, и сухой этот треск, словно речь тишины, уносился в непроглядную ночь. Дорога перед узким одноэтажным помещением конторы была покрыта толстым слоем опилок; они поглощали все звуки, но, словно разложенная сушиться простыня, отражали серебряные лунные лучи, разбрасывали их вокруг, оделяя светом тьму. Босоногая девушка стояла посреди простыни, с греческой тенью за спиной, лицом обратись к конторе, к двум ее окнам, трепещущим на ветру, рассыпавшим окрест дрожащее в них лунное сияние. Так густ и мягок был здесь лунный свет, что местами казался невиданным детищем лета, диковинным растением, которое вдруг заплело узкие улочки между штабелями досок, вскарабкалось на белые шероховатые балки и, разрастись молниеносно, в мгновение ока заполонило весь лесосклад. Нежное растение там и сям стороной обегало местечко под торчащею крышей или под раскидистым деревом с густой листвой, оставляя нетронутой темно-синюю краюху — тень, но тотчас же подбегало поближе, стоило ветру раскачать шелестящую крону. Снаружи, с улицы, не доносилось ни звука, лишь с противоположной стороны, из дальнего конца склада, вливался сюда стыдливый плеск дунайских волн. Юли оборвала свою песню.