И сейчас вижу подъезд дома по Литейному проспекту, на ступеньках которого мы стоим с моим приятелем-правоведом. В десяти шагах от нас движется людской поток — все шагают твердо и спешат. Иногда где-то впереди происходит задержка, колонна останавливается, рабочие сумрачно посматривают кругом. Чувствуется напряжение. Толпа накалена, и ее сдерживаемая ярость должна по малейшему поводу неминуемо прорваться наружу.
Рабочие оглядываются на столпившихся по тротуарам настороженных горожан — я отчетливо различаю на лицах неприязнь, слышу злые насмешки и замечания, недобрый смех. Обернувшийся на ходу пожилой рабочий с благообразной круглой седеющей бородкой машет кулаком и со злобой выкрикивает угрозы. Я вдруг догадываюсь, что это относится к моему товарищу: из-за золотых пуговиц и зеленых петлиц пальто они принимают его за офицера, снявшего погоны.
На скрещении Невского с Литейным происходит короткая стычка с одним из последних заслонов конной полиции. Всадники несмело наскакивают на плотную стенку народа. Одна лошадь из-за гололедицы падает, и спешенный всадник оказывается в нескольких шагах от дрогнувшей, но не побежавшей черной массы. Блеснули обнаженная шашка и выхваченный из кобуры наган. Из толпы летят булыжники — как только удалось их отодрать от мерзлой мостовой! В напряженной тишине раздается жуткий и разымчивый звон битого стекла: камни полетели в витрины магазина Соловьева. Гулкой хлопушей раздается одинокий выстрел: жандармский ротмистр пристрелил лошадь, сломавшую ноги при падении.
Грозны и неисчислимы наводнившие столицу толпы. Идут путиловцы, обуховцы, рабочая Охта… Питерский пролетариат, о котором я знал только понаслышке, неудержимо заполнил центральные площади и проспекты. Город сановников и парадов во власти рабочих окраин, отдан «мастеровщине» и солдатам! От их первого напора как ветром сдуло всех, кто как будто стоял или обязан был стоять на страже… чего? Настолько-то я просвещен — кругом достаточно, кому не лень, толковали о бездарности и слабоволии отрекшегося царя, продажности двора и обреченности строя. Вот все и рухнуло в одночасье, как карточный домик!
Никогда, ни до, ни после первых дней Февральской революции, кур д’онер[10] старого Потемкинского дворца и прилегающие улицы не видели такого столпотворения. Главный портик превратился в трибуну. Туда выходили господа депутаты для приветствия нескончаемых делегаций, едва ли не круглые сутки прибывавших к Таврическому, чтобы изложить свои требования и чаяния представителям Думы. Она тогда решительно заявила на весь мир, что ею возложены на себя полнота власти и руководство судьбами России.
Людской поток захлестывал ступени и площадку портика. Каким-то подтянутым молоденьким военным с красными нарукавными повязками и пышными бантами на груди, взявшим на себя соблюдение маломальского порядка, едва удавалось оградить ораторов от толкотни и обеспечить проход. Все теснились сюда, к колоннам, чтобы расслышать хоть что-нибудь из льющихся речей. Чуть подальше уже ничего не доносилось, и стоящие плотно друг к другу люди нетерпеливо спрашивали у соседей: «Кто говорит? О чем он там?» Лишь редкие имена были известны толпе, любопытство оставалось неудовлетворенным, и люди продолжали пробираться вперед, искали тумбы, выступы ограды, чтобы, поднявшись над толпой, увидеть самим. Уходить никто не хотел: про себя каждый боялся пропустить что-то самое важное, что сейчас произойдет.
Не раз приходил сюда и я, один или с товарищами, и тоже подолгу здесь толокся, упрямо протискиваясь к портику. Особенно много дефилировало перед ним делегаций от петроградского гарнизона. Иные части шли строем, с офицером впереди, подчеркивая порядок и выправку. Сильное впечатление оставила депутация балтийских моряков. В городе знали о кронштадтских событиях, и на их участников невольно смотрели опасливо — эти шутить не станут! Матросы глядели сурово и подозрительно, словно ожидали, что их сейчас попытаются обмануть и улестить велеречивыми заявлениями. Я, кажется, тогда впервые увидел живых матросов с перекрещенными на груди пулеметными лентами, которые со временем сделались едва ли не символом преданности революции.
Наступил вечер. С темной Шпалерной улицы, где я стоял в несколько поредевшей толпе, были хорошо видны освещенные площадка и колонны думского крыльца. Выделяясь богатырским своим ростом над черневшими вокруг куртками и пальто, там стоял Родзянко. Он сильно жестикулировал правой рукой, державшей меховую шапку. Говорили, что Родзянко совсем осип от непрерывных выступлений и сейчас выходит только по требованию делегаций. И беспомощно хрипит перед ними, показывая на горло.