Итак, он принял помазанье божественной влагой. Но что делать дальше? Что, вообще, он может сделать, что он сделал раньше, чего он сможет добиться в будущем? В этот момент ему подвернулся приятель, такой же, как он, студент, отпрыск зажиточных родителей (как говорится, из тех, кто носит «шелковые штаны»[143]), сын министра из правительства Бэйянской клики[144], приехавший за границу, чтобы нанести на себя позолоту и обрести глянец. Соученик и приятель поделился с Ни Учэном опытом развлечений в заморской стране. Барчук имел деньги, поэтому прекрасные феи с парижских тротуаров, охотно привечавшие подобных клиентов и бравшие с них деньги и подарки, с большим удовольствием затаскивали его к себе. После полученного удовольствия он с сигаретой в руках брал газету и, удовлетворенно попыхивая, принимался за чтение. Но фея не давала барчуку расслабиться и, обращаясь к «шелковым штанам», вопрошала: «Ты все? Если да, то прошу к двери, адью!» Этот барчук, шалопай и пакостник, погрязший в утехах и вине, приобрел известный жизненный опыт, ставший для него возбуждающим импульсом. Он поднял проблему удовольствий на государственную высоту и возвел ее в ранг национального достоинства, сделав вывод, что без социальной свободы и благосостояния государства не может быть индивидуума. В противном случае даже любовь с потаскушкой лишается всякого очарования.
А как сам Ни Учэн? Право, о нем не стоило и говорить! Высокий, статный, он был уверен в своем превосходстве над приятелем — порядочным недотепой, хотя тот только что возвратился из Парижа. Что до знаний, то приятель не годился Ни Учэну в подметки. Но беда была в том, что у Ни Учэна не хватало главного: не было положения, денег, собственности, акций и поддержки влиятельного лица. Он мог вдоль и поперек изучить и глубоко постигнуть учение о «либидо» и «эго», но все равно его знания не могли принести ему ни малейшего удовлетворения и не могли улучшить его жизнь, скорее наоборот, они доставляли ему еще больше горя и разочарований. Увы, эти знания были тем более бесполезны на родине. Вот Цзинъи то и дело твердит о его распутстве, чуть ли не развращенности, о его мотовстве. Эх! А ведь на самом деле он в своей жизни ни разу по-настоящему никого не любил, ни разу не испытывал удовлетворения… Ну а те несколько случаев его «распутства» — они лишь кинули его на дно мрачного ущелья. Он пытался себя оправдать, но в своих оправданиях не находил утешения, не видел в них даже проблеска света. Во сне он несколько раз видел себя стоящим в большом зале совершенно голым под взорами множества людей; естественно, он не чувствовал ни малейшего воодушевления, наоборот, он испытывал стыд. Ему хотелось куда-нибудь скрыться, сжаться, как это делает черепаха, которая втягивает голову под панцирь. Он чувствовал себя преступником, которого должны непременно схватить и осудить. Но скрыться некуда!
Эти последние несколько месяцев знаменовали новый этап его мрачной жизни. От непрерывной переводческой деятельности он сильно уставал и часто в полном изнеможении опускал голову на полуразвалившийся, качающийся стол. В эти минуты ему хотелось уснуть — уснуть навсегда, ибо только долгий, беспробудный сон мог принести ему покой и отдохновение, избавление от всех забот. Но он не мог спать спокойно. Едва его голова касалась подушки, он тут же погружался в сон, но спал самое большее час, а может быть, полчаса и вдруг просыпался, словно чего-то испугавшись. Откуда этот страх? Непонятно! Проснувшись, он больше уже не мог заснуть, он о чем-то думал, но ничего не ощущал при этом: ни радости, ни печали, ни волнения. У него уже нет ни желаний, ни чувств, ни боли, ни усталости — ничего! Он сам, Ни Учэн, — ничто!.. Куда ты ушел, Ни Учэн? Тебя нигде нет. Что ты делаешь, Ни Учэн? Ничего не делаю! Чего ты хочешь, Ни Учэн? Ничего не хочу!.. Он не слышит даже похрапывания Цзинъи и не чувствует смрада, наполняющего комнату оттого, что зимой все окна плотно закрыты.