Глаза его, обведя комнату, которую Даллас украсил английскими гравюрами «меццо-тинто»,[190] шифоньерками в стиле «чиппендейл», тщательно подобранными образчиками синего с белым фарфора и электрическими лампами с уютными абажурами, вернулись к старомодному письменному столу в стиле «истлейк», с которым он ни за что не хотел расстаться, и к первой фотографии Мэй, которая по-прежнему стояла на своем обычном месте рядом с чернильницей.
Она смотрела на него, высокая, полногрудая и гибкая, в накрахмаленном кисейном платье и шляпе из итальянской соломки с опущенными полями — точь-в-точь такая, какой он видел ее в саду испанской миссии. И такой, какой он видел ее в тот день, она и осталась — никогда уже не поднимаясь до такого совершенства, но никогда и не опускаясь ниже — великодушной, верной, неутомимой, но настолько лишенной всякого воображения, настолько неспособной к духовному росту, что мир ее молодости развалился на куски и перестроился, а она этих перемен так никогда и не заметила. Благодаря этой стойкой и бодрой слепоте горизонт ее навсегда остался неизменным. Ее неспособность видеть перемены заставляла детей скрывать от нее свои взгляды точно так же, как Арчер скрывал от нее свои; отец и дети с самого начала лицемерно сделали вид, будто все остается, как было, и бессознательно составили нечто вроде невинного семейного заговора. И она умерла с уверенностью в том, что мир — прекрасное место, полное таких же любящих и гармоничных семей, как ее семья, и смиренно его покинула, ни на минуту не усомнившись, что при любых обстоятельствах Ньюленд будет прививать Далласу принципы и предрассудки родителей и что Даллас в свою очередь (когда Ньюленд последует за ней) передаст эти священные заветы маленькому Биллу. А в Мэри она была так же уверена, как в самой себе. И вот, вырвав маленького Билла из когтей смерти И поплатившись за это собственной жизнью, она удовлетворенно заняла свое место в фамильной усыпальнице Арчеров в церкви святого Марка, где уже покоилась миссис Арчер, надежно укрытая от страшной «тенденции», о существовании которой ее невестка никогда даже не узнала.
Против портрета Мэй стоял портрет ее дочери. Мэри Чиверс была такой же высокой и белокурой, как и ее мать, но талия у нее была широкая, грудь плоская, а сама она немного сутулилась, как того требовала изменчивая мода. Спортивные подвиги Мэри Чиверс были бы немыслимы при наличии талии объемом в двадцать дюймов, которую с такою легкостью охватывал лазурный шарф Мэй Арчер. И эта разница казалась символической — жизнь матери была перепоясана так же туго, как и ее фигура. Мэри, ничуть не менее светская и ничуть не более умная, жила, однако, более полноценной жизнью и придерживалась более широких взглядов. В новом порядке тоже были свои достоинства.
Зазвонил телефон, и Арчер, отвернувшись от фотографии, снял трубку. Как далеко они ушли от тех дней, когда единственным в Нью-Йорке средством связи были быстроногие мальчишки-рассыльные в куртках с медными пуговицами!
— Вас вызывает Чикаго.
А, это, наверное, Даллас — фирма послала его в Чикаго обсудить план дворца на берегу озера, который она собирается строить для молодого миллионера, полного передовых идей. По таким поручениям фирма всегда посылала Далласа.
— Алло, папа! Да, это Даллас. Послушай, как ты насчет того, чтобы отплыть во вторник? На «Мавритании». Ну да, в будущей вторник. Наш клиент хочет, чтобы я посмотрел кое-какие итальянские сады, прежде чем мы примем решение, и просит меня махнуть туда на ближайшем пароходе. К первому июня я должен быть здесь, — в трубке раздался веселый застенчивый смешок, — поэтому нам надо поторапливаться. Слушай, папа, мне требуется твоя помощь, пожалуйста, поедем.