Фирма, в которой я работал, прислала меня наблюдать за строительством крупной электрической станции вблизи железнодорожного узла Корбери. Однако работы затянулись по причине забастовки плотников, и я застрял в Старкфилде — ближайшем пригодном для жилья поселке — почти на целую зиму. Сперва я злился, потом привык и под усыпляющим воздействием рутины стал даже находить во всем этом некоторое мрачное удовлетворение. Поначалу меня поражал контраст между здоровым климатом и полнейшим застоем общественной жизни. После декабрьских снегопадов вновь настала полоса ясной погоды, когда день за днем с ослепительно голубого неба лились потоки света и воздуха, отражаясь от снежной равнины с удвоенным блеском. Казалось бы, в такой атмосфере все чувства должны обостряться, а кровь быстрее струиться в жилах. Ничуть не бывало: и без того редкий пульс Старкфилда только еще более замедлился. Однако когда я прожил там подольше и увидел, как хрустальная ясность сменилась мраком и холодом, когда февральские бураны раскинули свои белые шатры на подступах к обреченному Старкфилду, а в подкрепление им была брошена лихая кавалерия мартовских ветров, я начал понимать, почему после полугодовой зимней осады поселок напоминает взятый измором гарнизон, готовый сдаться на милость победителя. Сломить сопротивление осажденных деревушек было, разумеется, гораздо легче двадцать лет назад, когда враг мог перерезать почти все жизненно важные коммуникации, — и в свете этого особенно зловеще прозвучали в моей памяти слова Хармона: «Кто поумнее, подается отсюда». Но что же помешало уехать такому человеку, как Итан Фром, какая цепь препятствий возникла на его пути?
В бытность мою в Старкфилде я снимал квартиру у одной немолодой местной жительницы, известной в обиходе как вдова Неда Хейла. Ее отец был в свое время деревенским стряпчим, и «дом стряпчего Варнума», где моя хозяйка жила со старушкой матерью, до сих пор считался первым в поселке. Стоял он в самом конце главной улицы; его фасад украшали традиционные колонны, из окон с частым переплетом открывался вид на стройную белую колокольню старкфилдской церкви, а от калитки, у которой росли две раскидистые норвежские ели, вела к дому вымощенная каменными плитами дорожка. Благосостояние семейства Варнумов явно находилось в упадке, но мать и дочь изо всех сил старались соблюсти внешние приличия, а в облике и манерах миссис Хейл сквозила некая томная изысканность, в чем-то гармонировавшая с ее выцветшим, старомодным особняком.
В парадной гостиной Варнумов (она именовалась тут «залой»), в окружении кожаных кресел и мебели красного дерева, при слабом свете масляной лампы Карселя,[200] издававшей ритмичное бульканье, я слушал из вечера в вечер историю Старкфилда в ином, более тонко окрашенном изложении. Не то чтобы миссис Хейл ощущала себя стоящей в социальном смысле выше своих соседей или принимала такую позу сознательно: просто благодаря ее врожденной интеллигентности и порядочному образованию между нею и ее окружением сама собою возникла некая дистанция, достаточная для того, чтобы судить о ближних более или менее беспристрастно. Своими наблюдениями она делилась весьма щедро, и я питал надежду с ее помощью восполнить недостающие эпизоды истории Итана Фрома — или по меньшей мере получить ключ к разгадке его характера, который помог бы связать воедино уже известные мне факты. Память ее хранила неиссякаемый запас безобидных анекдотов, и стоило мне проявить интерес к кому-нибудь из ее знакомых, как на меня тут же выплескивался целый поток подробностей. Однако Итан Фром оказался неожиданным исключением: о нем моя хозяйка не говорила ничего. В ее молчании не чувствовалось недоброжелательства — в нем сквозило только упорное нежелание сообщать что бы то ни было о Фроме и его делах; единственной ее уступкой моему любопытству были одна-две нехотя брошенные фразы: «Да, я знала их обоих… Это было ужасно…»
Перемена в ее манере всякий раз казалась мне столь разительной, за нею ощущалась такая глубина скорбного знания, что я, рискуя проявить неуместную назойливость, решился снова обратиться к моему присяжному оракулу, Хармону Гау; но наградой за труды мне было лишь сердитое бурчанье.