Он те припомнит это, – вытягивая на палубу дощаника тяжёлый деревянный якорь с привязанным к нему камнем, говорил Любим.
Над рекой снова вспыхнула молния, заглушив слова его. Раскололось пополам небо. Фёдор Ширманов, старший в команде, перекрестил изрубцованный лоб, глухо залопотал первую пришедшую на ум молитву.
– И я не забуду, – сквозь зубы процедил Отлас. – Побей гром, не забуду.
«Даже присказку от отца перенял», – подумал Любим, глядя на друга. Лицо Отласа было мрачно и ожесточённо: точно, этот не забудет!
На берегу под дождём мокла Стешка. Сарафан облепил её тело, как ствол береста, и Володей лишь теперь понял, что нескоро обнимет свою лебёдушку, шепнул что-то нежное и погрозил: «Смотри... помни!».
Опять лопнуло над головой небо. Стешка, словно напуганная громом, ринулась с обрыва; упала и, скатившись к воде, забежала в реку по горло. Река подхватила её, понесла, но Иван, стоявший на пароме, поймал сноху за змеившуюся мокрую косу, больно дёрнул, приводя в чувства:
– Ошалела, баба? Утонешь – кому радость?
– Володе-еююшкооо! – донеслось до Отласа.
Плюхнувшись в лужу подле переправы, Стешка расплакалась.
Казаки в дощанике рассмеялись.
У Володея больно засосало под ложечкой: «Одна остаётся... совсем девчонка... Скоро рожать срок...».
– Ну и баба! – подавив завистливый вздох, грянул веслом по воде Любим.
– Поди, убивается, что не рыбина, – догнала бы, – сказал улыбчивый казачок, как и Володей, первогодок.
– Воло-оденькааа! – снова донеслось до Володея.
– Дожжик к удаче, робята, – пророчил Ширманов.
Казаки молодые, ещё не обстрелянные, в удачу верили. Вот только из дому уходить не хотелось. Ещё бы на денёк задержаться. А ещё лучше на недельку. У каждого любушка осталась. У Володея – жена, золотая лебёдушка.
Из многих дорог на земле синяя – одна, широкая, обозначенная зелёными берегами. В тайге начинается, у Байкал-моря. Отец бывал там, проплыл реку от начала до конца и в притоках плавал. Такова уж казачья служба. Казак с конём родился. А казак сибирский на коне (чаще на собаках и оленях) лишь посуху ездит. Больше всего плавает на кочах да на дощаниках. На коне дорогу искать приходится, чернотроп. Река сама приведёт куда надо. Только не зевай на поворотах, порогов стерегись. Кусты кишат живностью. Вон на сосне рысь притаилась, от дождя, что ли, прячется или оленя ждёт? Дивится, что люди видят её и не стреляют.
Одёжа мокрая, а дождь сеет и сеет, кропит брызгами потные лица: не скупится на влагу бусое от туч небо, а ветер выталкивает тучи из их стойл: «Пошли! Пошли! Здесь потрудились – дальше ступайте! Там тоже дождичек нужен». Нехотя расстаются подружки-тучи, выбирают тёмные спутанные волосы из волос товарок своих, прощаются.
Вот уж синь засинела, а ветер гонит, гонит. И в высоком пространстве сверкнула ослепительная краюха солнца, особенно яркая посреди морока.
То ли ветер, потеряв терпение, задул старательно, то ли, солнца напугавшись, тучи стремительно покатились на запад. За ними по реке волочилась жемчужно-сизая завеса дождя.
Поскрипывали снасти, пузырился кожаный парус, с которого звонко падали на мокрую палубу последние капли, разбиваясь на тысячи крохотных шариков, вновь упруго отпрыгивали и – умирали, впитываясь в то, что принадлежало людям, в самих людей, улыбавшихся просветлому солнцу.
Ширманов, сидевший на корме, как кот жмурился, разглаживал седые щетинистые брови, в рубцах и в глубоких морщинах, как в буераках ручейки, блестела влага. Задубевшая коричневая кожа отвисла к скулам, лицо казалось исчерченным резцом. Глаза, дождём, что ль, омытые, сделались больше, и Володей увидал, что глаза у старого вояки совсем младенческие...
«Как он убивает... с такими глазами? Отец сказывал: «Ширман – воин опытный. Бывал я с им и на Колыме, и на Индигирке. Раз от десяти вдвоём отбивались... Спина к спине стояли...».
Под солнцем приветливей стали и другие, затужившие по близким казаки. Любим, самый голосистый из всех, завёл песню:
– Ой! – нечеловеческим низким и всё-таки мягким голосом подтянул Потап, наклонив над веслом огромную, как ведёрный чугун, голову. Медленно вспухали желваками скулы, вздувались на висках и на шее жилы, а лоб и глаза закрывала свисающая копна волос. Любил петь парень, любил, но стеснялся. А уж если пел, то забывал про всё и дальше согласно и звучно вёл вместе с Любимом: