Опускался вечер, и пронзительно красный закат охватил небо, точно его исполосовали ножами и из него брызнула кровь. И на фоне этого заката еще чернее и четче выступили силуэты сопок, а озера, гладкие и узкие, холодно блестели стальной синевой отточенного металла…
Еще две важенки, темная и серая, прибежали к стойбищу и, беспокойно хоркая, стали бегать из конца в конец поля, всматриваясь в заросли яры и овражки.
— Чай пить иди! — донеслось из чума.
Есть почему-то не хотелось. Я съел две холодные лепешки с чаем и полез спать в отведенный мне ситцевый балаган, свисающий с шестов. Я смотрел на цветастый ситец, слегка колыхавшийся от ветра, и чувствовал, что внутри что-то напряглось и сломалось. Равнодушная, спокойная трезвость никак не могла найти внутри свое место. А это нужно. С этим легче и проще жить. И наверно, веселей.
Щелкнул выключенный приемник. Кто-то шумно подул, погасил лампу, и в чуме стало темно. Печка быстро остыла, и холодок пополз под шкуры. Часа в три ночи я встал и подошел к оконцу. В сером занимающемся рассвете я видел смутные, точно застывшие фигурки трех одиноких важенок.
— Ты чего бродишь? — сонно спросил Ардеев.
— Папиросы ищу.
— Да ты, кажись, и не куришь.
Я снова полез в свой балаган, сунул голову в капюшон малицы и туго сжал глаза, чтобы скорее заснуть.
1959
Ночные крики лебедей
Вечером в стойбище приехал пастух с запиской от председателя колхоза. Ардеев откашлялся и развернул ее корявыми темными пальцами.
— На звероферму мясо требуют, — сказал он.
За чаем я узнал от него, что в двадцати километрах от стойбища есть Большое озеро, на нем остров, и на этом острове уже третью неделю пасутся четыре оленя, больные копыткой; их нужно отвезти в поселок базы оседлости, на звероферму, на еду серебристо-черным лисицам и голубым песцам.
— Ну и прожорливое зверье, — сказал Ардеев. — Им хоть все стадо в пасть гони — сожрут…
Выехали мы на следующий день, после обеда, на двух нартах. Впереди ехали мы с бригадиром, за нами — его помощник Яков Талеев.
По сторонам бежали собаки, то обгоняя нас, то отставая, исчезая в кустарнике и выскакивая на вершинки холмов. Утром выпал легкий снежок. Хлопья висели на рыжих листьях ивняка, на прибрежных хвощах, на сухом ягеле и черничнике. Сквозь этот непрочный покров, как сквозь марлю, просвечивала земля. Это была еще не зима, в сентябре много раз выпадает и тает снег, но, как мне показалось, олени были радостно взволнованы: им легко было тащить нарты. Ардеев не трогал быков хореем, а только помахивал им перед крутым подъемом или глубоким ручьем, в который они не решались вбежать.
Дорога шла по рытвинам, кочкам, кустам, и нам часто приходилось вскидывать вверх ноги. Жесткие ивы и березки, сгибаясь под нартами, царапали и стучали по днищу и снова как ни в чем не бывало выпрямлялись сзади. Олени обдавали нас водой и грязью, и я то и дело вытирал рукавом малицы лицо.
Солнце быстро клонилось к горизонту, лиловые тучи густели, закрывая небо, и от этого казалось, что сумерки наступают раньше обычного.
Все эти дни я жил в удивительном, необычном мире — мире озер, сопок и рек, где можно ехать два дня и не встретить ни одной живой души, кроме куропаток или уток. Здесь все было так не похоже на то, что я знал раньше, и я ходил ошеломленный, не уверенный до конца, что все это не сон.
Олени мчались вперед, хлюпая и чавкая по болотцам, под полозьями хрустел снег, в ушах пел ветер… Дикие гуси, построившись углом, проплыли над нами и остались по правую руку, торжественные и безмолвные.
— На юг летят, к теплу, — показал на них хореем Ардеев.
Мы еще часа два ехали по тундре. Потом я увидел на низком берегу круглого озера что-то ослепительно белое. Оно слабо шевелилось, и на его фоне даже свежевыпавший снег казался серым и не чистым. Я пристально вглядывался, но никак не мог понять, что это такое. Я не вытерпел и спросил у бригадира.
— Лебеди, — сказал он. — В табуны сбиваются — тоже пора им лететь.
Лебеди… Каким обыденным, равнодушным голосом сказал он о них! Мы, москвичи, ходим любоваться ими в зоопарк, а здесь их были десятки, сотни, а может, и тысячи. Весь берег кишел ими, большими и сильными птицами, о которых сложены песни и сказки. Я впервые увидел их на воле, увидел не одного, не десяток, а целую армию лебедей. А бригадир с детства привык к ним. Он привык к тому, что для нас, людей города, кажется чудом. Он и сам, жилистый и смешливый, как ребенок, был чудом в моих глазах. Он, Яков Талеев, другие пастухи-оленеводы, их жены и дети были ясные, прочные люди. Они не тяготились одиночеством среди безлюдья, им некогда было скучать: они сами шили себе одежду из оленьих шкур, потому что никакая фабрика не шьет одежду и обувь для жизни в тундре; они сами выкраивали из кожи тынзеи для ловли оленей, делали чумы; и только чай, сахар да муку не давала им кормилица-тундра. Да еще батареи для радиоприемников. Мне рассказывали, что однажды Ардеев проехал триста километров в распутье за новыми батареями, чтобы приемник придвинул к нему, к самым дверям его кожаного дома, Москву…