Он вдруг перестал рассказывать. Обеспокоенно спросил:
— А вам интересно?
— Еще бы!
— Только дальше неинтересно, — вдруг опечалился он. — Не полетела она. Зашипела и набок повалилась… Мы ее подняли, а Николка давай Юрика ругать: «Не мог три или четыре патрона притащить!» Юрик даже позеленел. Потому что мы-то не видели, а он уже видел, что его отец к нам подошел. Он Юрика за руку схватил и говорит: «Ну-ка, пойдем». Вот… Мы потом за это Николку так и прозвали: «Николка — короткие ноги, длинный язык»…
— А почему «короткие ноги»?
— Да это уже другая история. Про футбол.
— Да-а, — сказал я.
Сережка закрыл тетрадь и снова смотрел в воду.
Я заметил:
— С порохом не шутят.
Он пожал плечами.
— Мы же из укрытия запускали, из-за гаража. С электрозапалом от батарейки.
— А патроны расковыривали? Тоже из укрытия?
Сережка сердито засопел.
Расковыренные патроны были когда-то и на моей совести: я добывал из них заряды для самодельного пистолета. Пистолет наконец разнесло в пыль (к счастью, он был зажат не в ладони, а в слесарных тисках). Я хотел рассказать об этом Сережке и показать шрам на левом запястье, но мой собеседник вдруг хмуро проговорил:
— Нам всем тогда, знаете, как влетело…
Продолжать этот разговор было неловко. Я опять открыл рисунок с красной ракетой. Теперь он уже не был загадкой. Осталось лишь узнать, почему у ракеты такое название: «Лейтенант Шмидт».
Но, думая о неожиданном совпадении, я вдруг решил, что такие вопросы не задают в жизни дважды…
Тюмень
Так называлась каравелла…
Она была спущена на воду весной тысяча девятьсот сорок четвертого года. Гремели неудержимые ручьи, и там, где полагалось быть тротуарам, стояли чисто-синие бескрайние лужи. Своим цветом они напоминали океаны большой карты полушарий.
Я хорошо помню эту карту.
Мне шел тогда седьмой год. Мы жили в Тюмени — в те времена небольшом и незнаменитом городке. Длинный деревянный флигель делила надвое шаткая деревянная перегородка. По одну сторону была наша квартира — обыкновенная, с холодной печкой-плитой, с железной печуркой в углу, с нахальными и голодными мышами, которые меня не боялись. По другую сторону перегородки был мир таинственный и маиящий.
Там пахло клеем, опилками, старой медью стреляных гильз и пережженными проводами. На стене, над картой полушарий висел портрет бородатого человека с прищуренными глазами. Стол всегда был завален мотками проволоки и обрезками фанеры. На подоконнике, словно миномет, целилась в небо труба самодельного телескопа.
Я робко открывал дверь.
— Можно?
С полным сознанием превосходства неполных пятнадцати лет над шестью на меня смотрел сын нашей соседки Володя. Он долго смотрел из-под смоляного чуба, потом, усмехнувшись, говорил:
— Ладно. Швартуйся у левого пирса.
Я растерянно моргал:
— А?
— А — дважды два, пустая голова, — заключал он и вздыхал: — Глуп ты еще…
— Почему? — спрашивал я.
— А по кочану! — весело отвечал он и щелкал твердым пальцем по моему стриженому затылку.
Я терпел и не обижался. Игра стоила свеч. Я знал, что скоро придет Володин товарищ Виктор Каблуков и они опять возьмутся за свой парусный корабль.
Этот кораблик они называли каравеллой. Он был крутобокий, с высокой узкой кормой, с тремя мачтами, опутанными паутиной снастей и веревочных лесенок. На фанерной палубе воинственно сияли желтой медью четыре пушки. Они отлично получились из револьверных гильз.
От каравеллы веяло чем-то загадочным, как от книжек со стершимся золотым орнаментом на корешках. Эти книжки стояли на самодельной Володиной полке. Я еще не решался взяться за чтение таких толстых томов, но уже чувствовал их притягательную силу. Написал их бородатый человек — Жюль Верн.
Друзья работали над моделью сосредоточенно. Лишь на секунду отрывались иногда, чтобы сказать мне:
— Не трогай блинда-рей.
— Не мни марсель, сейчас шарахну по затылку киль-блоком.
Слова их были загадочны, как заклинания. Ими пестрел разговор. Ими, по-моему, была набита и Володина толстая тетрадка в клеенчатом переплете — главное сокровище. Он выменял ее на два куска хлеба с топленым маслом. Конечно, глупо было тратить такую тетрадь для уроков: задачки неплохо решались и в других, сшитых из газет. А эта нужна была для иных дел.
Однажды, когда Володя вышел, я стянул тетрадь с полки.
Там были лучистые маяки, штормовые волны, крейсера и парни в бескозырках и широченных клешах. И в обрамлении скрещенных якорей, спасательных кругов и канатов — стихи, написанные четкими печатными буквами:
Береговые кончены заботы.
Гремит сигнал — и мост последний сломан -
Уже спешат от борта клиперботы:
Уносят тех, кто остается дома.
Сейчас скользнет тяжелый марсель с рея,
Рванется кливер трепетно и люто,
И над водой раскатят батареи
Тугой удар прощального салюта.
Я тогда плохо запомнил эти стихи. Только ритм запомнился и несколько строчек. Потом, через несколько лет, я старался восстановить стихотворение в памяти, но вместо этого сочинил его почти заново. Но строчка о салюте в Володиной тетради была, это я запомнил хорошо, потому что знал, что такое салюты. По вечерам старенький репродуктор сотрясался от победных залпов. Это гремели орудия в Москве. Значит, наши взяли еще один город. Я засыпал под накаты пушечного гула. Закрывал глаза и думал, что это гудят океанские волны. И вспоминал каравеллу…
Она была готова к спуску в очень яркий мартовский день. Для меня он оказался праздничным: мама принесла ботинки. Их тогда не просто покупали. Их где-то получали по ордеру. Надо было ждать, когда ботинки появятся на складе, а потом «вырвать зубами» ордер у какого-то Головикова. Пока мама проделывала эти операции, проходили дни, а я сидел на подоконнике. Сидел и смотрел, как ходят по солнечным лужам эскадры с бумажными парусами. Слушал, как рыжий Толька орет:
— Куда гоните мой дежурный линкор! Я скажу Алешке!
И вот — ботинки.
Поскрипывая ими, я шагнул в комнату к Володе, чтобы похвастаться. И остановился. Увидел каравеллу во всей красе.
Она оделась парусами. Круглые борта блестели светло-корич-невой краской. На борту я разобрал крупные белые буквы:
— Он кто? — спросил я. — Герой Советского Союза?
— Эх ты, — вздохнул Володя.
Виктор оказался снисходительней. Он объяснил:
— Революционер. Против царя.
«Против царя» — это я понимал. Но не понимал много другого и не заметил тогда несоответствия: каравелла времен Колумба с именем Шмидта!
А Володя? Ведь он-то, наверное, знал, что в тысяча девятьсот пятом году каравеллы были такой же древностью, как и сейчас. Знал, конечно. И все же решил по-своему.
— Володя, ты мне сделаешь такой же кораблик? — без особой надежды спросил я.
Он сказал:
— Сэр, я не даю напрасных обещаний.
— Ну, может быть, когда-нибудь… А?
— Ну, когда-нибудь… может быть.
Едва мы вышли во двор, как мальчишечий гвалт стих. Казалось, присмирели даже шумные воробьи. Сосновые кораблики с газетными парусами робко прижались к причалу из кирпичных обломков. По сравнению с каравеллой они выглядели просто щепками.
Каравелла слегка легла на борт, вздулись пузырями паруса, и она пошла, пошла к дальнему берегу, где, словно неведомый лес, чернели прошлогодние кусты репейника.
— Володя обещал, что, может, мне такую же сделает, — сказал я рыжему Тольке.
Тот глянул на меня с презрением.
— Счас ка-ак стукну.
— Володь, правда, что ты… — начал я.
— Да правда, правда… — отмахнулся он.