Выбрать главу

Маленькие глазки Байсарина сверкнули в лунном луче.

— Вот не видели, а как угадали! Уж такая хорошая девушка, словами не расскажешь... Просто расчудесная. Святую правду говорю.

Восторженность, разлитая во всем существе Байсарина, передалась Ержану. Он почувствовал неодолимую потребность говорить о Раушан, говорить о ней самыми красивыми человеческими словами и... не мог. Откуда он знал, как она к нему в глубине души относится. Иногда они прогуливаются вместе. Только и всего. Каждый ищет развлечения в далекой монотонной дороге. В душе Ержана шевельнулась ревность. Ревность к уверенному счастью Байсарина. Чем больше расхваливал свою любимую девушку Байсарин, тем печальнее становился Ержан.

Он внутренне сжался весь, замкнулся. Байсарин почувствовал это и отошел. Ержан обернулся ему вслед. Из глубины вагона волною набегало на него теплое человеческое дыхание. Солдаты, тесно прижавшись друг к другу, спали на двухъярусных нарах. Они спали крепко и беззаботно. Внизу, под вагонами, постукивали колеса. И в этой мирной ночи Ержан вдруг до боли резко представил себе кровопролитный бой. В этот час по всему гигантскому фронту сражаются и умирают люди. И эти солдаты, сладко спящие на нарах, тоже скоро будут там. И многие из них, полные жизни, полягут на полях битвы. Многие из них и, быть может, сам Ержан... Кажется, в первый раз он осознал это так ясно и четко. Испытал ли он страх, неуверенность к себе? Нет, страха не было в его сердце. Быть может, только сожаление, что жил слишком мало и не успел сделать ничего значительного, ничего большого.

И еще он испытывал сожаление, что не успел найти близкого, самого близкого на свете человека, которому мог бы передать сбережения своей души. А эти сбережения, пусть еще маленькие, были. Он знал это.

Раушан... Раушан... Вот кому он мог бы сказать: ты мой самый близкий на свете человек. Ее дыхание — как теплый ветерок в степи. Черные глаза прозрачны и хрустально чисты, и в глубине их порой мелькают быстрые веселые искорки. Иной раз кажется: Раушан так для него близка, что нет такой мысли, нет такого движения души, которыми он не мог бы поделиться с ней. Но вот пришла минута — и Раушан другая. Она отдаляется, она холодна. Он для нее случайный попутчик, с которым беспечно болтают и расстаются без боли.

Трудная выпала ночь, и наутро Ержан ходил тусклый, вялый. От его прежней веселости не осталось и следа. Он держался замкнуто и потихоньку вздыхал. Это было тем более заметно и некстати, что в вагоне царило оживление. Вагон напоминал семейный дом, в который после долгих странствий вернулся родственник. Кожек и Зеленин, догнавшие эшелон, переполошили и обрадовали весь взвод. С раннего утра подшучивали над Кожеком. Полное раздолье для Борибая, который никогда не скупился на шутки. Не успел его друг шагнуть в вагон, как Борибай бросился обнимать его: «Ойбой, браток мой, вот и довелось, наконец, свидеться с тобою! Истомился я по пресветлому твоему лику!» И с этой минуты, что ни слово — то шпилька.

Но нет такой шпильки, от которой Кожек поморщился бы. Он и бровью не повел. Только улыбался, широко растягивая губы.

— Это он нарочно, — уверял Борибай, — нарочно пропустил нас вперед на четверо суток, чтобы потом догнать и показать свою лихость. Удалой джигит, настоящий Кобланды.

Он похлопал друга по плечу.

— Куда Кобланды до Кожека! — с мягкой насмешкой подтвердил Картбай.

— Что есть любовь? Любовь — это муки сердца. Я полагал, что наш Кожек — негнущийся, могучий дуб. Но и его любовь согнула, скажи на милость, а? — продолжал Борибай и в изумлении прищелкивал языком.

Раздался хохот. Звонко, от души, перекрывая голоса и тряся широкими плечами, смеялся краснолицый Картбай, человек уже в летах.

Только Борибай ни разу не улыбнулся. С грустью в голосе он заговорил, изображая все то же изумление:

— Даже выносливый нар не устоит, если его ждет такая бешеная супруга, как Балкия.

Картбай перебил:

— Ойбой-ау, разве неправду говорят, что всякий может быть и героем и богатым? Но любовь — это высокий удел. Бедный Кожек, его страсть еще не остыла.

Когда уже достаточно пощекотали Кожека шутками, Картбай сказал:

— Жил в нашем ауле некий Бузаубай. В один прекрасный день он пустился в далекий путь. И видит — едет ему навстречу одинокий всадник. На голове у него лисий тымак, обшитый красным шелком. Бузаубаю до тошноты надоела его дрянная шапка, а тымак ему понравился, он сорвал его с головы путника и поскакал прочь! Но лошадь под ним, как видно, была плохонькая. Разгневанный путник пустился вдогон и вот все ближе и ближе. Бузаубай видит, что ему не уйти. Придержал лошадь, повернулся и говорит: «Хоть и в шутку, а большое мы проскакали расстояние. Молодцы мы с тобой!» И нахлобучил на голову всадника его тымак. Это я к тому рассказал, что в шутку или всерьез, а наш Кожек тоже проскакал большое расстояние, и лихо проскакал. Скажи ему «молодец», и пусть он передохнет от наших шуток. Довольно с него.

За короткое время армейский быт крепко сплотил бойцов, поэтому, когда Кожек пропал, во взводе нахмурились. А сегодня все складки разгладились! Когда в вагон пришли девушки, настроение бойцов поднялось еще больше.

— А ну, спойте «Кунак-каде», — стал приставать к девушкам Борибай.

— Обычай велит первым долгом оказать гостю почет и уважение, услужить ему. Вот что требует обычай! — осадил Борибая Картбай и повернулся к Какибаю. — А ну, джигит, проложи первую дорожку. Блесни-ка своим искусством, как полагается в таких случаях.

— Что-то нет настроения, — с притворной уклончивостью отозвался Какибай.

— Или ты везешь свою домбру, чтобы действовать ею, как дубиной в драке? Смотри, лопнут струны, когда схватишься с немцами, — сказал Борибай с серьезным видом человека, который дает полезный совет. — Спой, пока домбра еще цела.

Какибай, улыбаясь, взял домбру в руки. Сдвинув пилотку на затылок, он побренчал немного, подбирая мелодию, потом несколько раз с силой ударил по струнам.

Что это было? Нет, это не песня всадника, трясущегося на лошади среди одичалой пустынной равнины. Это не игривый нежный напев, не голос, таящийся глубоко в сердце страсти, не язык шепотов и шорохов любовной ночи.

Это — победный голос, исторгнутый из широкой груди степного края. В нем стремительность ястреба, стрелой взмывающего в небо, и плавная величавость горного орла. Орел то камнем падает вниз, то кружит в пространстве и снова, взлетев вверх, исчезает.

Ержан близко подошел к Какибаю. Прислушиваясь к песне, он заметил — этот джигит, перебирая лады, не кокетничал, как это любят делать певцы, не щеголял переливами своего голоса. Казалось, он вместе со звонкой песней парил в небе и вдохновенная домбра его — крылата. Раздуваются его тонкие ноздри, темное лицо побледнело. Временами к лицу приливает кровь, и оно горит, но вот кровь отлила, и лицо снова бледно. Мелодия растет, опаляя душу.

Раушан сидела вполоборота к певцу и, слегка приподняв подбородок, широко раскрытыми глазами смотрела в даль, распростершуюся за открытой дверью вагона. Легкая прядь волос упала на лоб, на ресницы, но она не замечает этого. Рот ее полуоткрыт. Сейчас она напоминала ребенка, изумленного красотой мира.

Шея Раушан над свободным воротником гимнастерки зарумянилась. Какибай пел «Еки жирен». «Это о ней, о Раушан, поет Какибай, — думалось Ержану. — Только о ней и только для нее». Он перевел глаза на бойцов, притихших, завороженных.

Все они, эти люди, одетые в солдатскую форму, всего два-три месяца находятся под его началом, но уже близки ему, друзья по судьбе, братья. Всем сердцем он ощутил, что не одиноким едет на войну, хоть и расстался с друзьями своего детства. Эти солдаты, как и он, дети родной страны. Кровное братство связывает их. Вот Картбай, закрутив ус, молча сидит с разгоряченным лицом. Черные густые брови на высоком лбу выдают прямоту его натуры, а игра карих глаз — жизнелюбивость души. Разве Картбай не похож на одного из старших братьев Ержана, к которому он был так привязан в детстве? А простосердечный Борибай, а неразговорчивый Бондаренко, а веселый, неугомонный Зеленин, в котором есть что-то от озорного мальчишки, — разве они не знакомы с давних пор, разве они не люди той среды, в которой и он вырос?