Выбрать главу

Но она стояла на своем. Она упивалась при виде их глаз, в открытую грезивших о ней. Харатины — не железные, и хотя они, как в панцирь, одеты в броню неверия — ведь надежда не для них, — в любой броне можно отыскать слабое место. Выдержка стала изменять им. Естественно, не мне одной была ясна эта игра, но не могла же я крикнуть им: назад! Пески здесь зыбучие. Да они мне и не поверили бы, они уже достигли стадии ослепления и восхищения.

И вот вчера настала очередь Амайаса и Буалема. Ну с Гепардом (говорят, что так переводится с языка туарегов его имя) еще куда ни шло, сразу видно — он к этому привычен, но ратоборец священной войны мог бы, казалось, получить необходимую закалку за двадцать лет самобичевания и за шесть лет супружеских криков (за этот срок он успел наградить свою жену четырьмя отпрысками).

Я как сейчас помню тот день в пальмовой роще в Джанете, когда она сказала ему: „Иди сюда, мы будем с тобою одни“. Бедняжка Буалем! Если бы он знал, со сколькими мужчинами она была одна: одна с Мурадом, теперь — одна с Сержем (надолго ли?), и с Амайасом в дюнах она тоже была одна. Сплошное одиночество!

Но сейчас главное — Серж. Каким образом пришли к согласию такой человек, как Серж, — член профсоюза, сознательный, организованный и все такое прочее, — и наследница, причем не в одном колене, солдафонов, не знаю, но это факт, который очевиден всем, кроме Буалема. Буалем, пожалуй, один все еще мечтает всадить свой нож в сердце Мурада. Напрасно, ибо Мурад не упивается больше до неприличия ее видом, как бывало. Да и она не следует за ним, как тень. Они уже не говорят одними и теми же словами, и ни он, ни она уже не видят никакого очарования вокруг, словно мир поблек за одну ночь».

После ужина Мурад почувствовал себя плохо. Он задыхался и попросил Суад открыть окно в его комнате, выходившее на площадь. Весь проем загораживал глиняный верблюд, из его горба била струйка воды, танцующая на ветру. Припозднившиеся подростки наигрывали на незамысловатой гитаре египетские мелодии. Мурад устал. Он уже было заснул, но раздавшийся за стенкой смех Сержа разбудил его. Послышался глухой голос Амалии. Он попробовал подняться, но ощутил сильную слабость и снова упал на кровать, заскрипевшую под его тяжестью. Глаза его снова закрылись, и он, не заметив как, погрузился в сон.

Мурад шел по равнине один, шел уже давно. И куда бы он ни кинул взгляд — нигде ни дерева, ни утеса. Вдруг он почувствовал острую боль в левой стороне груди, сердце его бешено заколотилось, ему стало трудно дышать. Он упал, песок под ним был горячим и влажным. Голос Амалии вторил плакавшей где-то поблизости скрипке.

Они легли рядом, их окружал горячий песок и обволакивал нежный голос скрипки. Ветер утих. Все утопало в голубой дымке. Стоило ему протянуть руку, и он мог коснуться шелковистых волос Амалии, а вокруг — на многие километры — никого и ничего, даже птица не пролетит.

— Мы с тобой отступники.

Она посмотрела на него, словно не понимая.

— А что такое отступник?

Голос Амалии доносился к нему издалека.

— Это тот, кто от всего отступился и живет в пустыне, — сказал Мурад.

— Или умирает там?

— Это одно и то же.

Послышался вой шакала.

— А отступников мучает жажда?

— Конечно, иначе зачем им было отступаться?

— Мои губы могут утолить твою жажду?

— Не думаю. Обоих нас будет томить жажда, вот и все. Твоя и моя жажда сольются воедино.

— Как два ручейка в долине.

— Как два уэда в пустыне.

Она протянула ему губы. Он хотел ответить ей. Но оба они были слишком слабы и только издали глядели друг на друга: взгляд одного утопал во взгляде другого, словно струйка свежей воды в мягкой зеленой постели из мха.

Голос Амалии звучал теперь где-то совсем далеко. Куда она ушла?

— У какой дюны мы с тобой встретимся?

— У самой ласковой.

Откуда-то сверху донесся голос: гергеб!

— Чей голос принес мне ветер?

— Гергеб, — послышалось снова.

— Ты давно меня ждешь?

— Всю жизнь.

— Значит, ожидание было долгим?

— Не знаю, оно было голубым.

— Каким ты ждала меня?

— Какой ты есть.

— Цвета печали?

— С ароматом оазиса.

— Призраком смерти?

— С музыкой. Вдали от всех берегов.

— А мои недостатки, моя близорукость, мой эгоизм?