Выбрать главу
Очки Уже не раз давал я клятвенный обет Оставить наконец монашенок в покое. И впрямь, не странно ли пристрастие такое? Всегда один типаж, всегда один сюжет! Но Муза мне опять кладет клобук на столик. А дальше что? Клобук. Тьфу, черт, опять клобук! Клобук, да и клобук – всё клобуки вокруг. Ну что поделаешь? Наскучило до колик. Но ей, проказнице, такая блажь пришла: Искать в монастырях амурные дела. И знай пиши, поэт, хотя и без охоты! А я вам поклянусь: на свете нет писца, Который исчерпать сумел бы до конца Все эти хитрости, уловки, извороты. Я встарь и сам грешил, но вот... да что за счеты! Писать так уж писать! Жаль, публика пуста: Тотчас пойдет молва, что дело неспроста, Что рыльце у него у самого в пушку, мол. Но что досужий плут про нас бы ни придумал, Положим болтовне, друзья мои, конец. Перебираю вновь забытые страницы. Однажды по весне какой-то молодец Пробрался в монастырь во образе девицы. Пострел наш от роду имел пятнадцать лет. Усы не числились в ряду его примет. В монастыре себя назвав сестрой Коллет, Не стал наш кавалер досуг терять без дела: Сестра Агнесса в барыше! Как в барыше? Да так: сестра недоглядела, И вот вам грех на сестриной душе. Сперва на поясе раздвинута застежка, Потом на свет явился крошка, В свидетели историю беру, Похож как вылитый на юношу-сестру. Неслыханный скандал! И это где – в аббатстве! Пошли шушукаться, шептать со всех сторон: «Откуда этот гриб? Вот смех! В каком ей братстве Случилось подцепить подобный шампиньон? Не зачала ль она, как пресвятая дева?» Мать аббатиса вне себя от гнева. Всему монастырю бесчестье и позор! Преступную овцу сажают под надзор. Теперь – найти отца! Где волк, смутивший стадо? Как он проник сюда? Где притаился вор? Перед стенами – ров, и стены все – что надо. Ворота – крепкий дуб, на них двойной запор. «Какой прохвост прикинулся сестрою? – Вопит святая мать. – Не спит ли средь овец Под видом женщины разнузданный самец? Постой, блудливый волк, уж я тебя накрою! Всех до одной раздеть! А я-то хороша!» Так юный мой герой был пойман напоследок. Напрасно вертит он мозгами так и эдак, Увы, исхода нет, зацапали ерша! Источник хитрости – всегда необходимость. Он подвязал, – ну да? – он подвязал тогда, Он подвязал, – да что? – ну где мне взять решимость И как назвать пристойно, господа, Ту вещь, которую он скрыл не без труда. О, да поможет мне Венерина звезда Найти название для этой хитрой штуки! Когда-то, говорят, совсем уже давно, Имелось в животе у каждого окно – Удобство для врачей и польза для науки! Раздень да посмотри и все прочтешь внутри. Но это – в животе, а что ни говори, Куда опасней сердце в этом смысле. Проделайте окно в сердцах у наших дам – Что будет, господи, не оберешься драм: Ведь это все равно что понимать их мысли! Так вот Природа-мать – на то она и мать, – Уразумев житейских бед причины, Дала нам по шнурку, чтоб дырку закрывать И женщины могли спокойно и мужчины. Но женщины свой шнур – так рассудил Амур – Должны затягивать немножко чересчур, Всё потому, что сами сплоховали: Зачем окно свое некрепко закрывали! Доставшийся мужскому полу шнур, Как выяснилось, вышел слишком длинным И тем еще придал нахальный вид мужчинам. Ну словом, как ни кинь, а каждый видит сам: Он длинен у мужчин и короток у дам. Итак, вы поняли – теперь я буду краток, – Что подвязал догадливый юнец: Машины главный штырь, неназванный придаток, Коварного шнурка предательский конец. Красавец нитками поддел его так ловко, Так ровно подогнул, что все разгладил там, Но есть ли на земле столь крепкая веревка, Чтоб удержать глупца, когда, – о, стыд и срам! – Он нагло пыжится, почуяв близость дам. Давайте всех святых, давайте серафимов – Ей-богу, все они не стоят двух сантимов, Коль постных душ не обратят в тела Полсотни девушек, раздетых догола, Причем любви богиня им дала Всё, чтоб заманивать мужское сердце в сети: И прелесть юных форм, и кожи дивный цвет, – Все то, что солнце жжет открыто в Новом Свете, Но в темноте хранит ревнивый Старый Свет. На нос игуменья напялила стекляшки, Чтоб не судить об этом деле зря. Кругом стоят раздетые монашки В том одеянии, что, строго говоря, Для них не мог бы сшить портной монастыря. Лихой молодчик наш глядит, едва не плача, Ему представилась хорошая задача! Тела их, свежие, как снег среди зимы, Их бедра, их грудей округлые холмы, Ну, словом, тех округлостей пружины, Которые нажать всегда готовы мы, В движенье привели рычаг его машины, И, нить порвав, она вскочила наконец – Так буйно рвет узду взбешенный жеребец – И в нос игуменью ударила так метко, Что сбросила очки. Проклятая наседка, Лишившись языка при виде сих примет – Глядеть на них в упор ей доводилось редко, – Как пень, уставилась на роковой предмет. Такой оказией взбешенная сверх меры, Игуменья зовет старух-овец на суд, К ней молодого волка волокут, И оскорбленные мегеры Выносят сообща суровый приговор: Опять выходят все во двор, И нарушитель мира посрамленный, Вновь окружаемый свидетельниц кольцом, Привязан к дереву, к стволу его лицом, А к зрителям – спиной и продолженьем оной. Уже не терпится старухам посмотреть, Как по делам его проучен будет пленник: Одна из кухни тащит свежий веник, Другая – розги взять – бегом несется в клеть, А третья гонит в кельи поскорее Сестер, которые моложе и добрее, Чтоб не пустил соблазн корней на той земле, Но чуть, пособница неопытности смелой, Судьба разогнала синклит осатанелый, Вдруг едет мельник на своем осле – Красавец, женолюб, но парень без подвоха, Отличный кегельщик и славный выпивоха. «Ба! – говорит, – ты что? Вот это так святой! Да кто связал тебя и по какому праву? Чем прогневил сестер? А ну, дружок, открой! Или кобылку здесь нашел себе по нраву? Бьюсь об заклад, на ней поездил ты на славу. Нет, я уж понял все, мой нюх не подведет, Ты парень хоть куда, пускай в кости и тонок, Такому волю дай – испортит всех девчонок». «Да что вы, – молвил тот, – совсем наоборот: Лишь только потому я в затрудненье тяжком, Что много раз в любви отказывал монашкам, И не связался бы, клянусь вам, ни с одной За груду золота с меня величиной. Ведь это страшный грех! Нет, против божьих правил И сам король меня пойти бы не заставил». Лишь хохоча в ответ на все, что он сказал, Мальчишку мельник быстро отвязал И молвил: «Идиот! Баранья добродетель! Видали дурака? Да нет, господь свидетель, Взять нашего кюре: хоть стар, а все удал. А ты! Дай место мне! Я мастер в этом деле. Неужто от тебя любви они хотели? Привязывай меня да убирайся, брат, Они получат всё и, верь мне, будут рады, А мне не надобно ни платы, ни награды, Игра и без того пойдет у нас на лад. Всех обработаю, не лопнул бы канат!» Юнец послушался без повторенья просьбы, Заботясь об одном: платиться не пришлось бы. Он прикрутил его к стволу и был таков. Вот мельник мой стоит, большой, широкоплечий, Готовя для сестер прельстительные речи, Стоит в чем родился и всех любить готов. Но, словно конница, несется полк овечий. Ликует каждая. В руках у них не свечи, А розги и хлысты. Свою мужскую стать Несчастный не успел им даже показать, А розги уж свистят. «Прелестнейшие дамы! – Взмолился о н. – За что? Я женщинам не враг! И зря вы сердитесь, я не такой упрямый И уплачу вам все, что должен тот дурак. Воспользуйтесь же мной, я покажу вам чудо! Отрежьте уши мне, коль это выйдет худо! Клянусь, я в ту игру всегда играть готов, И я не заслужил ни розог, ни хлыстов». Но от подобных клятв, как будто видя черта, Лишь пуще бесится беззубая когорта. Одна овца вопит: «Так ты не тот злодей, Что к нам повадился плодить у нас детей! Тем хуже: получай и за того бродягу!» И сестры добрые нещадно бьют беднягу. Надолго этот день запомнил мукомол. Покуда молит он и, корчась, чуть не плачет, Осел его, резвясь и травку щипля, скачет. Не знаю, кто из них к чему и как пришел, Что мельник делает, как здравствует осел, – От этаких забот храни меня создатель! Но если б дюжина монашек вас звала, За все их белые лилейные тела Быть в шкуре мельника не стоит, мой читатель.
Неразрешимая задача
Добившись благосклонности одной дамы, герцог Филипп Добрый так пленился ее золотыми волосами, что основал в их честь Орден Золотого Руна.
Из старинной хроники Один не столько злой, сколь черномазый бес, Большой шутник, охотник до чудес, Помог влюбленному советом. Назавтра тот владел любви своей предметом. По договору с бесом наш герой Любви пленительной игрой Мог до отказа насладиться. Бес говорил: «Строптивая девица Не устоит, ты можешь верить мне. Но знай: в уплату сатане Не ты служить мне станешь, как обычно, А я тебе. Ты мне даешь наказ, Я выполняю самолично Все порученья и тотчас Являюсь за другими. Но у нас Условие с тобой – одно на каждый раз: Ты должен быстро говорить и прямо, Не то прощай твоя красотка дама. Промедлишь – и не видеть ей Ни тела, ни души твоей. Тогда берет их сатана по праву, А сатана уж их отделает на славу». Прикинув так и сяк, вздыхатель мой Дает согласие. Приказывать – не штука, Повиноваться – вот где мука! Их договор подписан. Наш герой К своей возлюбленной спешит и без помехи С ней погружается в любовные утехи, Возносится в блаженстве до небес, Но вот беда: проклятый бес Торчит всегда над их постелью. Ему дают одну задачу за другой: Сменить июльский зной метелью, Дворец построить, мост воздвигнуть над рекой. Бес только шаркнет, уходя, ногой И тотчас возвращается с поклоном. Наш кавалер счет потерял дублонам, Стекавшимся в его карман. Он беса стал гонять с котомкой в Ватикан За отпущеньями грехов, больших и малых. И сколько бес перетаскал их! Как ни был труден или долог путь, Он беса не смущал ничуть. И вот мой кавалер уже в смятенье, Он истощил воображенье, Он чувствует, что мозг его Не выдумает больше ничего. Чу!.. что-то скрипнуло... Рогатый? И в испуге Он обращается к подруге, Выкладывает ей что было, все сполна. «Как, только-то? – ему в ответ она. – Ну, мы предотвратим угрозу, Из сердца вытащим занозу. Велите вы ему, когда он вновь придет, Пусть распрямит вот это вот. Посмотрим, как пойдет у дьявола работа». И дама извлекает что-то, Едва заметное, из лабиринта фей, Из тайного святилища Киприды, – То, чем был так пленен властитель прошлых дней, Как говорят, видавший виды, Что в рыцарство возвел предмет забавный сей И Орден учредил, чьи правила так строги, Что быть в его рядах достойны только боги. Любовник дьяволу и молвит: «На, возьми, Ты видишь, вьется эта штука. Расправь ее и распрями, Да только поживее, ну-ка!» Захохотал, вскочил и скрылся бес. Он сунул штучку под давильный пресс. Не тут-то было! Взял кузнечный молот, Мочил в рассоле целый день, Распаривал, сушил и в щелочь клал и в солод, На солнце положил, а после – в тень: Испробовал и жар и холод. Ни с места! Проклятую нить Не разогнешь ни так, ни эдак. Бес чуть не плачет напоследок – Не может волос распрямить! Напротив: чем он дольше бьется, Тем круче завитушка вьется. «Да что же это может быть? – Хрипит рогач, на пень садясь устало. – Я в жизни не видал такого матерьяла, Тут всей латынью не помочь!» И он к любовнику приходит в ту же ночь. «Готов оставить вас в покое, Я побежден и это признаю. Бери-ка штучку ты свою, Скажи мне только: что это такое?» И тот в ответ: «Сдаешься, сатана! Ты что-то быстро потерял охоту! А я бы мог всем бесам дать работу, У нас ведь эта штучка не одна!»
Эпиграмма на узы брака Жениться? Как не так! Что тягостней, чем брак? На рабство променять свободной жизни блага! Второй вступивший в брак уж верно был дурак, А первый – что сказать? – был просто бедолага.
Афродита Каллипига Сюжет заимствован у Атенея Когда-то задницы двух эллинок-сестер У всех, кто видел их, снискали девам славу. Вопрос был только в том, чтоб кончить важный спор – Которой первенство принадлежит по праву? Был призван юноша, в таких делах знаток, Он долго сравнивал и все решить не мог, Но выбрал наконец меньшую по заслугам И сердце отдал ей. Прошел недолгий срок, И старшей – брат его счастливым стал супругом. И столько радости взаимной было там, Что, благодарные, воздвигли сестры храм В честь их пособницы Киприды Дивнозадой, – Кем строенный, когда – не знаю ничего, Но и среди святынь, прославленных Элладой, С благоговением входил бы я в него.
Послание мадам де ла Саблиер Теперь, когда я стар, и муза вслед за мной Вот-вот перешагнет через рубеж земной, И разум – факел мой – потушит ночь глухая, Неужто дни терять, печалясь и вздыхая, И жаловаться весь оставшийся мне срок На то, что потерял все, чем владеть бы мог. Коль Небо сохранит хоть искру для поэта Огня, которым он блистал в былые лета, Ее использовать он должен, помня то, Что золотой закат – дорога в ночь, в Ничто. Бегут, бегут года, ни сила, ни моленья, Ни жертвы, ни посты – ничто не даст продленья. Мы жадны до всего, что может нас развлечь, И кто так мудр, как вы, чтоб этим пренебречь? А коль найдется кто, я не из той породы! Солидных радостей чуждаюсь от природы И злоупотреблял я лучшими из благ. Беседа ни о чем, затейливый пустяк, Романы да игра, чума республик разных, Где и сильнейший ум, споткнувшись на соблазнах, Давай законы все и все права топтать, – Короче, в тех страстях, что лишь глупцам под стать, И молодость и жизнь я расточил небрежно. Нет слов, любое зло отступит неизбежно, Чуть благам подлинным предастся человек. Но я для ложных благ впустую тратил век. И мало ль нас таких? Кумир мы сделать рады Из денег, почестей, из чувственной услады. Танталов от роду, нас лишь запретный плод С начала наших дней и до конца влечет. Но вот уже ты стар, и страсти не по летам, И каждый день и час тебе твердит об этом, И ты последний раз упился б, если б мог, Но как предугадать последний свой порог? Он мал, остатний срок, хотя б он длился годы! Когда б я мудрым был (но милостей природы Хватает не на всех), увы, Ирис, увы! О, если бы я мог разумным быть, как вы, Уроки ваши я б использовал частично. Сполна – никак нельзя! Но было бы отлично Составить некий план, не трудный, чтоб с пути Преступно не было при случае сойти. Ах, выше сил моих – совсем не заблуждаться! Но и за каждою приманкою кидаться, Бежать, усердствовать, – нет, этим всем я сыт! «Пора, пора кончать! – мне каждый говорит. – Ты на себе пронес двенадцать пятилетий, И трижды двадцать лет, что ты провел на свете, Не видели, чтоб ты спокойно прожил час. Но каждый разглядит, видав тебя хоть раз, Твой нрав изменчивый и легкость в наслажденье. Душой во всем ты гость и гость лишь на мгновенье, В любви, в поэзии, в делах ли – все равно. Об этом всем тебе мы скажем лишь одно: Меняться ты горазд – в манере, жанре, стиле. С утра Теренций ты, а к вечеру Вергилий, Но совершенного не дал ты ничего. Так стань на новый путь, испробуй и его. Зови всех девять муз, дерзай, любую мучай! Сорвешься – не беда, другой найдется случай. Не трогай лишь новелл, – как были хороши!» И я готов, Ирис, признаюсь от души, Совету следовать – умен, нельзя умнее! Вы не сказали бы ни лучше, ни сильнее. А может, это ваш, да, ваш совет опять? Готов признать, что я – ну как бы вам сказать? – Парнасский мотылек, пчела, которой свойства Платон примеривал для нашего устройства. Созданье легкое, порхаю много лет Я на цветок с цветка, с предмета на предмет. Не много славы в том, но много наслаждений. В храм Памяти – как знать? – и я б вошел как гений, Когда б играл одно, других не щипля струн. Но где мне! Я в стихах, как и в любви, летун И свой пишу портрет без ложной подоплеки: Не тщусь признанием свои прикрыть пороки. Я лишь хочу сказать, без всяких «ах!» да «ох!», Чем темперамент мой хорош, а чем он плох. Как только осветил мне жизнь и душу разум, Я вспыхнул, я узнал влечение к проказам, И не одна с тех пор пленительная страсть Мне, как тиран, свою навязывала власть. Недаром, говорят, рабом желаний праздных Всю жизнь, как молодость, я загубил в соблазнах. К чему шлифую здесь я каждый слог и стих? Пожалуй, ни к чему: авось похвалят их? Ведь я последовать бессилен их совету. Кто начинает жить, уже завидев Лету? И я не жил: я был двух деспотов слугой, И первый – праздный шум, Амур – тиран другой. Что значит жить, Ирис? Вам поучать не внове. Я даже слышу вас, ответ ваш наготове. Живи для высших благ, они к добру ведут. Используй лишь для них и свой досуг, и труд, Чти всемогущего, как деды почитали Заботься о душе от всех Филид подале, Гони дурман любви, бессильных клятв слова - Ту гидру что всегда в людских сердцах жива.
Франсуа Мари Аруэ Вольтер 1694-1778
Четверостишие, сочиненное в день кончины Покуда был живым – сражаясь до конца, Учил я разуму невежду и глупца. Но и в загробной тьме, все тот же, что и всюду, Я тени исцелять от предрассудков буду.
Шарль Нодье 1780-1844
Стиль «У нас в Маре стихов плохих Кто хочешь накропает кучи. Плохой и мне по силам стих, Но захоти я сделать лучше, Я хуже стал бы делать их». Так наставлял Шапель сурово, И я могу его понять: Когда стихи идут без зова, Тогда ложится в память слово, Но что за чушь их сочинять! Да, есть канон, – но в том ли сила, Чтоб сделать строчку без греха, Чтоб мысль, остановясь уныло, Свой бег свободный подчинила Банальным правилам стиха, Иль проза, чье касанье грубо, Чей дух бескрыл, хоть вездесущ, На рифмах расцвела сугубо, Как на стволе громадном дуба Растет и крепнет ловкий плющ. Когда, не ведая стеснений, Но Время чувствуя в себе, Без правил, без ограничений, От полноты творящий гений Уступит разве лишь судьбе, Тогда слышна и зрима в слове Душа, и чувство дышит в нем. И чистый пламень наготове Из пустоты родиться внове И ночь сменить ярчайшим днем. И стих, живой, могучий, страстный» Летит звенящею стрелой, И, жизни общей сопричастный, Он жжет сердца, над каждым властный, Как солнце – над холодной мглой. Но вдруг... его остановили! Освободите пленный стих! Он только меркнет от усилий, У слов ни смысла нет, ни крылий, Когда не слышно сердце в них. Я враг блестящих украшений И чту в искусстве простоту, Лишь в ней я вижу красоту. Поэмам сотен поколений Я сердца возглас предпочту. Так бросим пышные затеи, Для музы грим – пустой расход. Ей лишь естественность идет. Тогда поэт, пророк идеи, Срывает стих как зрелый плод.
Альфред де Виньи 1797-1863
Смерть волка Под огненной луной крутились вихрем тучи, Как дым пожарища. Пред нами бор дремучий По краю неба встал зубчатою стеной Храня молчание, мы по траве лесной, По мелколесью шли в клубящемся тумане, И вдруг под ельником, на небольшой поляне, Когда в разрывы туч пробился лунный свет, Увидели в песке когтей могучих след. Мы замерли, и слух и зренье напрягая, Стараясь не дышать. Чернела ночь глухая. Кусты, равнина, бор молчали в мертвом сне. Лишь флюгер где-то ныл и плакал в вышине, Когда ночной зефир бродил под облаками И башни задевал воздушными шагами, И даже старый дуб в тени нависших скал, Казалось, оперся на локоть и дремал. Ни шороха. Тогда руководивший нами Старейший из ловцов нагнулся над следами, Почти припав к земле. И этот человек, Не знавший промаха во весь свой долгий век, Сказал, что узнает знакомую повадку: По глубине следов, их форме и порядку Признал он двух волков и двух больших волчат, Прошедших только что, быть может, час назад. Мы ружья спрятали, чтоб дула не блестели, Мы вынули ножи и, раздвигая ели, Пошли гуськом, но вдруг отпрянули: на нас Глядели в темноте огни горящих глаз. Во мгле, пронизанной потоком зыбким света, Играя, прыгали два легких силуэта, Как пес, когда визжит и вертится волчком Вокруг хозяина, вернувшегося в дом. Мог выдать волчью кровь лишь облик их тревожный, И каждый их прыжок, бесшумный, осторожный, Так ясно говорил, что их пугает мрак, Где скрылся человек, непримиримый враг. Отец стоял, а мать сидела в отдаленье, Как та, чью память Рим почтил в благоговенье И чьи сосцы в лесной хранительной сени Питали Ромула и Рема в оны дни. Но волк шагнул и сел. Передних лап когтями Уперся он в песок. Он поводил ноздрями И словно размышлял: бежать или напасть? Потом оскалил вдруг пылающую пасть, И, свору жадных псов лицом к лицу встречая, Он в горло первому, охрипшее от лая, Свои вонзил клыки, готовый дать отпор, Хоть выстрелы его дырявили в упор И хоть со всех сторон ножи остервенело Ему наперекрест распарывали тело, – Разжаться он не дал своим стальным тискам, Покуда мертвый враг не пал к его ногам. Тогда он, кинув пса, обвел нас мутным оком. По шерсти вздыбленной бежала кровь потоком, И, пригвожден к земле безжалостным клинком, Он видел только сталь холодную кругом. Язык его висел, покрыт багровой пеной, И, судорогой вдруг пронизанный мгновенной, Не думая о том, за что и кем сражен, Упал, закрыл глаза и молча умер он. Я на ружье поник, охваченный волненьем. Погоню продолжать казалось преступленьем. Сначала медлила вдали его семья, И будь они вдвоем – в том клятву дал бы я, – Великолепная и мрачная подруга В беде не бросила б отважного супруга, Но, помня долг другой, с детьми бежала мать, Чтоб выучить сынов таиться, голодать, И враждовать с людьми, и презирать породу Четвероногих слуг, продавших нам свободу, Чтобы для нас травить за пищу и за кров Былых владетелей утесов и лесов. И скорбно думал я: «О царь всего земного, О гордый человек, – увы, какое слово, И как ты, жалкий, сам его сумел попрать! Учись у хищников прекрасно умирать! Увидев и познав убожество земное, Молчаньем будь велик, оставь глупцам иное. Да, я постиг тебя, мой хищный, дикий брат. Как много рассказал мне твой последний взгляд! Он говорил усвой в дороге одинокой Веленья мудрости суровой и глубокой И тот стоический и гордый строй души, С которым я рожден и жил в лесной глуши. Лишь трус и молится и хнычет безрассудно. Исполнись мужества, когда боренье трудно, Желанья затаи в сердечной глубине И, молча отстрадав умри, подобно мне».
Виктор Гюго 1802-1885
Что слышится в горах О беспредельность! Случалось ли всходить вам на гору порой – Туда, где царствуют безмолвье и покой? У Зундских берегов иль на скалах Бретани Кипела ли вода под вами в океане? Склонясь над зеркалом безбрежной синевы, К великой тишине прислушались ли вы? Вы б услыхали то, что слух мой приковало Под небом, на краю гигантского провала, Где был мой дух немым восторгом обуян, И здесь была земля, а там был океан, И голос зазвучал, какой еще от века Не волновал души смущенной человека. Сперва то был глухой, широкий, смутный гул, Как будто жаркий вихрь в лесу деревья гнул. То песней лился он, то обращался в шепот, То рос, как шум грозы, как дальний конский топот, Как звон оружия, когда гремит труба И жатвы новой ждут разверстые гроба. Он ширился, гремел, струясь вокруг вселенной, Он лился музыкой нездешне вдохновенной, – В надмирной глубине, что синевой цвела, Волнами обтекал небесные тела, Изменчивый и все ж хранящий постоянство, Как форма и число, как время и пространство. И необъятный строй блистающих светил, Как в воздухе земля, в стихни звуков плыл. Повсюду – без конца, без меры, без начала – Неизъяснимая гармония звучала. И, зачарованный эфирных арф игрой, Как в море, я тонул в том голосе порой. Но, чутко вслушавшись, я вдруг услышал ясно В одном – два голоса, звучавшие согласно: Всемирный гимн творцу вздымая в небеса, Земля и океан сливали голоса, Но розно слышались в том ропоте глубоком – Так две струи, скрестясь, текут одним потоком. И первый был от волн – гимн славы, песнь хвалы, И пели эту песнь шумящие валы. Другой был от земли – глухая песнь печали, И в нем людские все наречия звучали. И каждый человек, и каждый в море вал Неповторимый звук в великий хор вплетал. Тот гимн, бушующим рожденный океаном, Дышал и радостью, и миром несказанным. Как струны арф твоих, ликующий Сион, Восторженной хвалой творенье славил он. Пред ликом божиим, в дыханье буйном шквала, Пучина грозная все громче ликовала, Не молкло пенье волн – лишь падала одна, Подхватывая песнь, другая шла волна. Но вдруг, как ярый лев при виде Даниила, Свой неуемный рык пучина прекратила, И, глядя на закат, узрел я над водой Десницу божию на гриве золотой. И в голосе другом – как визг железа ржавый, Вплетался он в аккорд фанфары величавой; Так конь в испуге ржет, так стонут и скрипят, Впуская грешников, затворы адских врат; Так медную струну пилит смычок железный – Проклятье таинствам, последний крик над бездной, Как вызов, брошенный велениям судьбы, Брань, богохульства, плач, угрозы и мольбы, Все в общий гул слилось – так птиц полночных стая Шумит, над сонною долиной пролетая. Но что же было то? Мне не забыть вовек: То плакала Земля и плакал Человек. Два этих голоса, два непостижных зова То умолкали вдруг, то возникали снова. «Природа!» – рокотал один сквозь бездну лет, И «Человечество!» – гремел другой в ответ. И я задумался. Мой дух на той вершине Обрел крыла, каких не обретал доныне. Еще подобный свет не озарял мой путь. И долго думал я, пытаясь заглянуть В ту бездну, что внизу, под зыбью волн таилась, И в бездну, что во тьме души моей раскрылась. Я вопрошал себя о смысле бытия, О цели и пути всего, что вижу я, О будущем души, о благе жизни бренной. И я постичь хотел, зачем творец вселенной Так нераздельно слил, отняв у нас покой, Природы вечный гимн и вопль души людской.
Эжезипп Моро 1810-1838
Жану-парижанину Импровизация во время представления «Дон-Жуана» Моцарта О парижанин Жан! На своего патрона, Красуясь в ложе, ты взираешь благосклонно: Рукоплескать ему ты можешь – это так, Но подражать – едва ль, понять его – никак! Ты руки утомил, фехтуя на рапирах; Твой пистолет прошиб три сотни кукол в тирах; Играя тросточкой, ты сбил ребенка с ног; Заплакать он посмел – негоднику пинок! Ты, женщину раздев и брызгая слюною, Бормочешь: «Дон-Жуан доволен был бы мною». О, наглость!.. Дон-Жуан? Нет, ты не Дон-Жуан! Он знал в любви огонь, он был в любви титан. Он – проклятый гигант, ты – карлик, хоть пролаза: Он из геенны был, а ты – из Понтуаза; Он пел, он бунтовал, а ты – фигляр и враль. Стихом тебя давить – и то бумаги жаль!.. Великий птицелов, перехитрив Севилью, Пленил Эльвиру он, Ленору, Инезилью, Вечерних мотыльков, чья родина – Мадрид, Чью прелесть поцелуй убьет иль опалит, Чьей золотой пыльцой, летящей с тонких крылий, Могли б озолотить соборы двух Кастилий. Влюбленный в ангела, прекрасного, как день, По хрупкой лестнице, ловя за тенью тень, От неба к небу он по радужным ступеням Марии мог достичь и пасть к ее коленям, И, даже с громом в бой вступая, как с людьми, Он старому брюзге сказал бы: «Не греми!» А твой привычный путь – по желобу, с веревкой, За дочкой дворника, за кухонной плутовкой; Дуэнья, что глядит в глаза твои с мольбой Близ жертвы, чья краса растоптана тобой, Не мнет молитвенник смятенною рукою: Лохмотья – плащ ее, зовется нищетою, А птицу, что в силки обманом ты завлек, Манит не песнь твоя, а только кошелек. В тебе ни капли нет той крови, что пылала От взгляда женщины под солнцем Эскурьяла, Той крови пламенной, что Сида создала И, даже оскудев, Жуана дать могла! Да, пьян от голода, храпя на дне канавы, Народ способен вдруг восстать для бурной славы И на бодливого бурбонского быка Обрушить бешенство победного клинка! Но ты... шуми, и пей, и буйствуй в лупанаре, И похоть разжигай огнем продажной твари, Позорь мужей, буянь средь мирных горожан, Играй, блуди – ты все ж обыкновенный Жан! О, если бы плебей, расстрелянный тобою, Во мраморе воскрес над гранью гробовою И с боем полночи, покинув пьедестал, Когда померкнул газ и мертвый мрак настал, В угрюмое кафе, что ты почтил визитом, Направил грузный шаг, гудя по гулким плитам, - На подлом лбу твоем напечатлеть позор, - Не в кровь бы обмакнул перчатку командор, Но, каменной рукой отшлепав щеки мрази Оставил бы на них клеймо из черной грязи, И голос громовой вещал бы грозный стих: «Геенны нет тебе, виновник бед моих! Живи в презрении – господь не беспощаден! Он предназначил гром не для презренных гадин. Нежившим стариком ты сброшен будешь в ад, И со свету тебя спихнут ногою в зад!..»
Теофиль Готье 1811–1872
Дрозд
В лесу поет и свищет птица – Фрак черен, башмачки желты. На ветках иней серебрится, Но не спугнет ее мечты. То дрозд, веселый пустомеля. Он, не спросясь календаря, Встречает песенкой апреля Скупое солнце января. Пусть Арв желтеет в синей Роне, И дождь, и стужа до костей, И в блекло-голубом салоне Камин приветствует гостей; Пусть в мантиях из горностая, Как судьи, горы и холмы Глядят, параграф обсуждая О беззакониях зимы, – Он чистит перышки, он скачет, Свистит, не ведая забот. Хоть ветер воет, небо плачет, Он знает, что и май придет. Зовет зарю вставать с постели, Ворчит, что ленится она. Найдет подснежник в зимней прели И спросит: ну, а где ж весна? Он смотрит в мрак и лучезарный Восход предчувствует за ним. Так в храме за стеной алтарной Провидит бога пилигрим. Его инстинкт не промахнется, Он чует истину всегда, И глуп, скажу я, кто смеется Над философией дрозда.
Уютный вечер
Зима собачья – снег и лужи! Все кучера дрожат от стужи. Дал бог нам день! Не лучше ль стул к огню придвинуть, В камин побольше дров подкинуть – И царствуй, лень! В углу тахта зовет к уюту, Манит припасть хоть на минуту К ее груди И, как подруга в миг разлуки, Твердит, протягивая руки: «Не уходи!» Как тело нимфы, розоватый Колпак с бахромкой, чуть примятой, Скосился вбок Над белым шаром лампы медной, И лампа круг бросает бледный На потолок. В тиши лишь маятник неспящий Стучит, качая диск блестящий, Да, словно зверь, Завоет ветер, и дозором Пройдет по темным коридорам, И рвется в дверь. Я зван в посольство, но пойду ли? Вон свесил рукава на стуле Мой черный фрак. Пластрон в торжественности бальной Мерцает белизной крахмальной Сквозь полумрак. Ботинки узкого фасона Зевают, щурясь полусонно На блеск огня, И гладки, без единой складки, Лоснятся лайкою перчатки И ждут меня. Однако время! О, мученье: Глазеть, вливаясь в их теченье, На строй карет С гербами выскочек безродных, На прелести красоток модных, Везомых в свет; У двери став с любезной миной, Следить за хлынувшей лавиной Дельцов, вельмож, Девиц, кокоток именитых В корсажах, на груди открытых, И в платьях клеш, – Прыщавых спин, покрытых газом, Бесцветных глаз, где дремлет разум, Не вспыхнет смех, – Персон, известных всей Европе, Безликих лиц в калейдоскопе, Кружащем всех. А там стоят богачки-вдовы, Глядят, как ястреба иль совы, Тебе в лицо! Шепнешь ли ей, хотя б украдкой, В ушко под непослушной прядкой Одно словцо? Нет, не пойду – что толку в этом? Пошлю записку ей с букетом, И уж тогда Я гнев ее обезоружу. Она, клянусь, и в дождь и в стужу Придет сюда. Со мной здесь Гейне, Тэн, Гонкуры, Не могут снег и сумрак хмурый Проникнуть в дом. А вечер быстро пронесется, И на подушке мысль прервется И станет сном.
Шарль Бодлер 1821–1867
Альбатрос
Временами хандра заедает матросов, И они ради праздной забавы тогда Ловят птиц Океана, больших альбатросов, Провожающих в бурной дороге суда. Грубо кинут на палубу, жертва насилья, Опозоренный царь высоты голубой, Опустив исполинские белые крылья, Он, как весла, их тяжко влачит за собой. Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам, Стал таким он бессильным, нелепым, смешным! Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим, Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним. Так, поэт, ты паришь под грозой, в урагане, Недоступный для стрел, непокорный судьбе, Но ходить по земле среди свиста и брани Исполинские крылья мешают тебе.
Маяки Рубенс, море забвенья, бродилище плоти, Лени сад, где в безлюбых сплетениях тел, Как воде в половодье, как бурям в полете, Буйству жизни никем не поставлен предел. Леонардо да Винчи, в бескрайности зыбкой Морок тусклых зеркал, где, сквозь дымку видны, Серафимы загадочной манят улыбкой В царство сосен, во льды небывалой страны. Рембрандт, скорбная, полная стонов больница, Черный крест, почернелые стены и свод, И внезапным лучом освещенные лица Тех, кто молится Небу среди нечистот. Микеланджело, мир грандиозных видений, Где с Гераклами в вихре смешались Христа, Где, восстав из могил, исполинские тени Простирают сведенные мукой персты. Похоть фавна и ярость кулачного боя, – Ты, великое сердце на том рубеже, Где и в грубом есть образ высокого строя, – Царь галерников, грустный и желчный Пюже. Невозвратный мираж пасторального рая, Карнавал, где раздумий не знает никто, Где сердца, словно бабочки, вьются, сгорая, – В блеск безумного бала влюбленный Ватто. Гойя – дьявольский шабаш, где мерзкие хари Чей-то выкидыш варят, блудят старики, Молодятся старухи, и в пьяном угаре Голой девочке бес надевает чулки. Крови озеро в сумраке чащи зеленой, Милый ангелам падшим безрадостный дол, – Странный мир, где Делакруа исступленный Звуки Вебера в музыке красок нашел. Эти вопли титанов, их боль, их усилья, Богохульства, проклятья, восторги, мольбы – Дивный опиум духа, дарящий нам крылья, Перекличка сердец в лабиринтах судьбы. То пароль, повторяемый цепью дозорных, То приказ по шеренгам безвестных бойцов, То сигнальные вспышки на крепостях горных, Маяки для застигнутых бурей пловцов. И свидетельства, боже, нет высшего в мире, Что достоинство смертного мы отстоим, Чем прибой, что в веках нарастает все шире, Разбиваясь об Вечность пред ликом твоим,
На картину Эжена Делакруа «Тассо в темнице» Поэт в тюрьме, больной, небритый, изможденный, Топча ногой листки поэмы нерожденной, Следит в отчаянье, как в бездну, вся дрожа, По страшной лестнице скользит его душа. Кругом дразнящие, хохочущие лица, В сознанье дикое, нелепое роится, Сверлит Сомненье мозг, и беспричинный Страх, Уродлив, многолик, его гнетет впотьмах. И этот, запертый в дыре тлетворной гений, Среди кружащихся, глумящихся видений, – Мечтатель, ужасом разбуженный от сна, Чей потрясенный ум безумью отдается, – Вот образ той Души, что в мрак погружена И в четырех стенах Действительности бьется.
К портрету Оноре Домье Художник мудрый пред тобой, Сатир пронзительных создатель. Он учит каждого, читатель, Смеяться над самим собой. Его насмешка не проста. Он с прозорливостью великой Бичует Зло со всею кликой, И в этом – сердца красота. Он без гримас, он не смеется, Как Мефистофель и Мельмот. Их желчь огнем Алекто жжет, А в нас лишь холод остается. Их смех – он никому не впрок, Он пуст, верней бесчеловечен. Его же смех лучист, сердечен, И добр, и весел, и широк.
На картину Эдуарда Мане «Лола из Валенсии» Меж рассыпанных в мире привычных красот Всякий выбор, мой друг, представляется спорным. Но Лола – драгоценность, где розовый с черным В неожиданной прелести нам предстает.
Соответствия Природа – некий храм, где от живых колонн Обрывки смутных фраз исходят временами. Как в чаще символов, мы бродим в этом храме, И взглядом родственным глядит на смертных он. Подобно голосам на дальнем расстоянье, Когда их стройный хор един, как тень и свет, Перекликаются звук, запах, форма, цвет, Глубокий, темный смысл обретшие в слиянье. Есть запах чистоты. Он зелен, точно сад, Как плоть ребенка, свеж, как зов свирели, нежен. Другие царственны, в них роскошь и разврат, Для них границы нет, их зыбкий мир безбрежен, – Так мускус и бензой, так нард и фимиам Восторг ума и чувств дают изведать нам.
Предрассветные сумерки Казармы сонные разбужены горнистом. Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом. Вот беспокойный час, когда подростки спят, И сон струит в их кровь болезнетворный яд, И в мутных сумерках мерцает лампа смутно, Как воспаленный глаз, мигая поминутно, И, телом скованный, придавленный к земле, Изнемогает дух, как этот свет во мгле. Мир, как лицо в слезах, что сушит ветр весенний, Овеян трепетом бегущих в ночь видений. Поэт устал писать, а женщина – любить. Вон поднялся дымок и вытянулся в нить. Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы, Тяжелый сон налег на синие ресницы. А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь, Встает и силится скупой очаг раздуть, И, черных дней страшась, почуяв холод в теле, Родильница кричит и корчится в постели. Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг, Как будто в горле кровь остановила крик. В сырой, белесой мгле дома, сливаясь, тонут, В больницах сумрачных больные тихо стонут, И вот предсмертный бред их муку захлестнул. Разбит бессонницей, уходит спать разгул. Дрожа от холода, заря влачит свой длинный Зелено-красный плащ над Сеною пустынной, И труженик Париж, подняв рабочий люд, Зевнул, протер глаза и принялся за труд.
Пейзаж Чтоб целомудренно стихи слагать в Париже, Хочу, как звездочет, я к небу жить поближе, В мансарде с небольшим оконцем, чтобы там, В соседстве с тучами, внимать колоколам, Когда плывет их звон широкими кругами, Иль, щеки подперев задумчиво руками, Глядеть – и слышать смех иль песни в мастерских, А в мешанине стен и кровель городских То церкви узнавать, то колоколен шпили, Как мачты в мареве из копоти и пыли, И Сену там внизу, и небо в вышине, Или о вечности мечтать, как в полусне. Люблю глядеть во мглу, лишь улицы притихнут И в окнах огоньки, а в небе звезды вспыхнут, Змеится по небу из труб идущий дым, И ворожит луна сияньем золотым. Так пролетит весна, а за весною лето, За осенью зима придет, в снега одета, И плотно ставни я закрою наконец, Чтоб возвести в ночи блистающий дворец. Я буду грезить вновь о знойных дальних странах, О ласках, о садах, о мраморных фонтанах, О пенье райских птиц, о блеске синих вод, О всем, что детского в Идиллии цветет. Мятеж, бушующий на площадях столицы, Не оторвет меня от начатой страницы. И, неге творчества предав свою мечту, Там в сердце собственном я солнце обрету, Себе весну создам я волею своею И воздух мыслями палящими согрею.
Лебедь
Виктору Гюго
1 Андромаха! Полно мое сердце тобою! Этот грустный, в веках позабытый ручей, Симоэнт, отражавший горящую Трою И величие вдовьей печали твоей, Это, в залежах памяти спавшее, слово Вспомнил я, Карузель обойдя до конца. Где ты, старый Париж? Как все чуждо и ново! Изменяется город быстрей, чем сердца. Только память рисует былую картину: Ряд бараков да несколько ветхих лачуг, Бочки, балки, на луже – зеленую тину, Груды плит, штабеля капителей вокруг. Здесь когда-то бывал я в зверинце заезжем. Здесь, в ту пору, когда просыпается Труд И когда подметальщики в воздухе свежем Бурю темную к бледному небу метут, – Как-то вырвался лебедь из клетки постылой. Перепончатой лапою скреб он песок. Клюв был жадно раскрыт, но, гигант белокрылый, Он из высохшей лужи напиться не мог. Бил крылами и, грязью себя обдавая, Хрипло крикнул, в тоске по родимой волне: «Гром, проснись же! Пролейся, струя дождевая!» Как напомнил он строки Овидия мне, Жизни пасынок, сходный с душою моею, – Ввысь глядел он, в насмешливый синий простор, Содрогаясь, в конвульсиях вытянув шею, Словно богу бросал исступленный укор. 2 Изменился Париж мой, но грусть неизменна. Все становится символом – краны, леса, Старый город, привычная старая Сена – Сердцу милые, скал тяжелей голоса! Даже здесь – перед Лувром – все то же виденье: Белый Лебедь в безумье немой маеты; Как изгнанник – смешной и великий в паденье, Пожираемый вечною жаждой, и ты, Андромаха, в ярме у могучего Пирра, Над пустым саркофагом, вовеки одна, В безответном восторге поникшая сиро, После Гектора – горе! – Элена жена. Да и ты, негритянка, больная чахоткой, Сквозь туман, из трущобы, где слякоть и смрад, В свой кокосовый рай устремившая кроткий, По земле африканской тоскующий взгляд, – Все вы, все, кто не знает иного удела, Как оплакивать то, что ушло навсегда, И кого милосердной волчицей пригрела, Чью сиротскую жизнь иссушила беда. И душа моя с вами блуждает в тумане, В рог трубит моя память, и плачет мой стих О матросах, забытых в глухом океане, О бездомных, о пленных, о многих других...
Малабарской девушке Ты в бедрах царственна, а руки, а походка – Им позавидует и белая красотка. Черны твои глаза, как нагота черна. Мечту художника дразнить ты рождена. Тебя твой кинул бог на этот берег райский, Чтоб разжигала ты резной чубук хозяйский, Да отгоняла мух, да воскуренья жгла, Чтоб воду из ключа соседнего брала И рано поутру, когда поют платаны, С базара в дом несла кокосы и бананы. Потом, свободная, ты бродишь босиком И песни дикие поешь глухим баском. Увидев красный плащ зари над океаном, Циновку стелешь ты, чтоб снам предаться странным Где сотни бабочек и райских птиц – как ты, Всегда причудливых, похожих на цветы. Счастливое дитя! Зачем в Париж огромный, В водоворот людской, под серп судьбины темной, Вверяя жизнь рукам беспечных моряков, От тамариндовых бежишь ты берегов? Полуодетая, в негреющем муслине, Дрожа, ты будешь там глядеть на снег, на иней, Иль, плача, вспоминать свободу юных лет, Когда твой стан сожмет мучительный корсет. Отбросы будешь есть, начнешь дружить с развратом, Нездешних прелестей торгуя ароматом, Да изредка во сне прогорклый наш туман Преображать в мечту, в кокосы, в океан.
Душа вина В ночи душа вина играла соком пьяным И пела: «Человек! Изведай власть мою! Под красным сургучом, в узилище стеклянном, Вам, обездоленным, я братства песнь пою. Я знаю, на холме, рассохшемся от зноя, Так много нужно сил, терпенья и труда, Чтоб родилось живым и душу обрело я, И, благодарное, я друг ваш навсегда. Мне любо литься в рот и в горло всех усталых, Я бурно радуюсь, пускаясь в этот путь. Чем скучный век влачить в застуженных подвалах, Не лучше ль мертвым лечь в согревшуюся грудь. Когда в воскресный день звенит от песен город, И, грудь твою тесня, щебечут в ней мечты, И пред тобой стакан, и твой расстегнут ворот, И локти на столе, – недаром счастлив ты! Глаза твоей жены зажгу я прежним светом И сыну твоему верну я цвет лица. Как масло мускулам, я нужно вам, атлетам, Рожденным, чтоб с судьбой бороться до конца. Я ниспаду в тебя амброзией растений, Зерном, что сотворить лишь Зодчий мира мог, Чтобы от наших встреч, от наших наслаждений Взошла Поэзия, как редкостный цветок».
Вино мусорщика В рыжем зареве газа, где злобным крылом Ветер бьет фонари и грохочет стеклом, Где, на грязных окраинах корни пуская, Закипает грозой мешанина людская, Ходит мусорщик старый, в лохмотья одет, Не глядит на людей и совсем как поэт За столбы задевает, и что-то бормочет, И поет, и плевать на полицию хочет. Ибо замыслов гордых полна голова: Он бесправным, униженным дарит права, Он злодеев казнит и под злым небосклоном Человечество учит высоким законам. Да, голодный, забывший про сытный обед, Изнуренный работой и бременем лет, Жизнь проживший не лучше бездомной собаки, Он – отрыжка парижской зловонной клоаки, – Он вина причастился и бочкой пропах. С ним друзья, закаленные в славных боях. Их усы – как в походах истертые стяги, А кругом триумфальные арки и флаги, И толпа, и цветы – ослепительный сон! И в сверкающей оргии труб и знамен, Криков, песен и солнца, под гром барабанный Их народ прославляет, победою пьяный. Так – пускай человек обездолен и гол – Есть вино, драгоценный и добрый Пактол, Зажигающий кровь героическим жаром, Покоряющий нас этим царственным даром. Тем, кто жизнью затравлен, судьбой оскорблен, Бог послал в запоздалом раскаянье сон, А потом – это детище Солнца святое – Подарили им люди вино золотое.
Продажная муза Любовница дворцов, о муза горьких строк! Когда метет метель, тоскою черной вея, Когда свистит январь, с цепи спустив Борея, Для зябких ног твоих где взять хоть уголек? Когда в лучах луны дрожишь ты, плечи грея, Как для тебя достать хотя б вина г л о т о к, – Найти лазурный мир, где в жалкий кошелек Кладет нам золото неведомая фея. Чтоб раздобыть на хлеб, урвав часы от сна, Не веруя, псалмы ты петь принуждена, Как служка маленький, размахивать кадилом, Иль акробаткой быть и, обнажась при всех, Из слез невидимых вымучивая смех, Служить забавою журнальным воротилам.
Полночные терзания Как иронический вопрос – Полночный бой часов на башне: Минувший день, уже вчерашний, Чем был для нас, что нам принес? – День гнусный: пятница! К тому же Еще тринадцатое! Что ж, Ты, может быть, умен, хорош, А жил как еретик иль хуже. Ты оскорбить сумел Христа, Хоть он, господь наш, – бог бесспорный! Живого Креза шут придворный, – Среди придворного скота Что говорил ты, что представил, Смеша царя нечистых сил? Ты все, что любишь, поносил И отвратительное славил. Палач и раб, служил ты злу, Ты беззащитность жалил злобой, Зато воздал ты быколобой Всемирной глупости хвалу. В припадке самоуниженья Лобзал тупую Косность ты, Пел ядовитые цветы И блеск опасный разложенья. И, чтоб забыть весь этот бред, Ты, жрец надменный, ты, чья лира В могильных, темных ликах мира Нашла Поэзии предмет Пьянящий, полный обаянья, – Чем ты спасался? Пил да ел? – Гаси же свет, покуда цел, И прячься в ночь от воздаянья!
Крышка На суше, на море – одно везде и всюду: Под сводом знойных ли, холодных ли небес, Венеру славит он, Христа ли чтит иль Будду, Безвестный нищий он иль знаменитый Крез, Бродяга, домосед, крестьянин, горожанин, Лентяй ли, труженик, священник иль бандит, Повсюду человек, издревле оболванен, На небо в ужасе мистическом глядит. А небо, что оно? Не потолок ли склепа, Плафон для оперы, в которой все нелепо, Где веселы шуты, хоть кровью пол залит, Гроза распутника, надежда пилигрима Иль крышка на котле, где мелко, еле зримо, Все человечество громадное бурлит?
* * * Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый, Луч Феба золотил холодный мрамор статуй. Мужчины, женщины, проворны и легки, Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски. Лаская наготу, горячий луч небесный Облагораживал их механизм телесный, И в тягость не были земле ее сыны, Средь изобилия Кибелой взращены, Волчицей ласковой, равно, без разделенья, Из бронзовых сосцов поившей все творенья. Мужчина, крепок, смел и опытен во всем, Гордился женщиной и был ее царем, Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили, Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили. А в наши дни, поэт, когда захочешь ты Узреть природное величье наготы Там, где является она без облаченья, Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья, На чудищ без одежд. О, мерзости предел! О, неприкрытое уродство голых тел! Те скрючены, а те раздуты или плоски. Горою животы, а груди словно доски, Как будто их детьми, расчетлив и жесток, Железом пеленал корыстный Пользы бог. А бледность этих жен, что вскормлены развратом И высосаны им в стяжательстве проклятом, А девы, что, впитав наследственный порок, Торопят зрелости и размноженья срок! И все же в племени, уродливом телесно, Есть красота у нас, что древним неизвестна, Есть лица, что хранят сердечных язв печать, – Я красотой тоски готов ее назвать. Но это – наших муз ущербных откровенье. Оно в болезненном и дряхлом поколенье Не погасит восторг пред юностью святой, Перед ее теплом, весельем, прямотой, Глазами ясными, как влага ключевая, – Пред ней, кто, все свои богатства раздавая, Дарит, как небо, всем, как птицы, как цветы, Свой аромат, и песнь, и прелесть чистоты.
Идеал Нет, нашим женщинам, виньеточным сиренам, Столетья пошлого испорченным плодам, В высоких башмачках и в юбке с модным треном, Я сердца, мрачного, как бездна, не отдам. Пускай щебечущих красавиц золотушных, Поэт хлорозных дев, рисует Гаварни. Цветы, возросшие в оранжереях душных, Мой рыжий идеал не заслонят они. Вам, леди Макбет, вам, великой в преступленье, Могу я посвятить моей души томленье, Вам, кинутой в снега Эсхиловой мечте, Тебе, святая Ночь, создание титана, Дочь Микеланджело, изогнутая странно В доступной лишь губам Гигантов наготе.
Осенняя песня
1 И вновь промозглый мрак овладевает нами – Где летней ясности живая синева? Как мерзлая земля о гроб в могильной яме, С подводы падая, стучат уже дрова. Зима ведет в мой дом содружеством знакомым Труд каторжанина, смятенье, страх, беду, И станет сердце вновь застывшим красным комом, Как солнце мертвое в арктическом аду. Я слушаю, дрожа, как падают поленья – Так забивают гвоздь, готовя эшафот. Мой дух шатается, как башня в миг паденья, Когда в нее таран неутомимый бьет. И в странном полусне я чувствую, что где-то Сколачивают гроб – но где же? но кому? Мы завтра зиму ждем, вчера скончалось лето, И этот мерный стук – отходная ему. 2 Люблю зеленый блеск в глазах с разрезом длинным, В твоих глазах – но все сегодня горько мне. И что твоя любовь, твой будуар с камином В сравнении с лучом, скользнувшим по волне. И все ж люби меня! Пускай, сердечной смутой Истерзанный, я зол, я груб – люби меня! Будь матерью, сестрой, будь ласковой минутой Роскошной осени иль гаснущего дня. Игра идет к концу! Добычи жаждет Лета. Дай у колен твоих склониться головой, Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета, Хоть луч почувствовал – последний, но живой.
Падаль Вы помните ли то, что видели мы летом? Мой ангел, помните ли вы Ту лошадь дохлую под ярким белым светом Среди рыжеющей травы? Полуистлевшая, она, раскинув ноги, Подобно девке площадной, Бесстыдно, брюхом вверх, лежала у дороги, Зловонный выделяя гной. И солнце эту гниль палило с небосвода, Чтобы останки сжечь дотла, Чтоб слитое в одном великая Природа Разъединенным приняла. И в небо щерились уже куски скелета, Живым подобные цветам. От смрада на лугу, в душистом зное лета, Едва не стало дурно вам. Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи Над мерзкой грудою вились, И черви ползали и копошились в брюхе, Как черная густая слизь. Все это двигалось, вздымалось и блестело, Как будто, вдруг оживлено, Росло и множилось чудовищное тело, Дыханья смутного полно. И этот мир струил таинственные звуки, Как ветер, как бегущий вал, Как будто сеятель, подъемля плавно руки, Над нивой зерна развевал. То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий, Как первый очерк, как пятно, Где взор художника провидит стан богини, Готовый лечь на полотно. Из-за куста на нас, худая, вся в коросте, Косила сука злой зрачок И выжидала миг, чтоб отхватить от кости И лакомый сожрать кусок. Но вспомните, и вы, заразу источая, Вы трупом ляжете гнилым, Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая, Вы, лучезарный серафим. И вас, красавица, и вас коснется тленье, И вы сгниете до костей, Одетая в цветы под скорбные моленья, Добыча гробовых гостей. Скажите же червям, когда начнут, целуя, Вас пожирать во тьме сырой, Что тленной Красоты – навеки сберегу я И форму, и бессмертный строй.
Вечерние сумерки Вот вечер благостный, преступной братьи друг, Подходит, крадучись. Померкло небо вдруг, Огромный свой альков задернув шелком плотным, И сразу человек становится животным. О вечер, как тебе невыразимо рад Кто честно трудится, чьи руки говорят: «Мы поработали!» Ты всех зовешь к покою: Томимых скукою, затравленных тоскою, Мыслителя, чей взор от книг не оторвать, Рабочих, рухнувших устало на кровать. А духи зла меж тем, прервав короткий роздых, Проснулись – как дельны, заполонили воздух, Шныряют, шебаршат близ окон, у дверей... И среди пляшущих под ветром фонарей Вновь проституция зажгла у входов плошки, И в муравейнике все ожили дорожки. Она, как враг, не спит, ища во мгле пути, Чтоб выжать, высосать, сетями оплести Столицу мерзкую, погрязнувшую в блуде, – Так червь съедает все, что запасают люди. Прохожий, вслушайся! там ресторан жужжит, Тут воет кабаре или оркестр визжит. А там вовсю картеж идет в угрюмом баре За ломберным столом, где плут и шлюха в паре. И вор, не знающий ни часа без забот, С отмычкой и ножом готовится в поход – Ограбить дом иль банк, проткнуть кассиру глотку, Чтоб день-другой пожить да приодеть красотку. О, в этот смутный час не поникай, мой дух! Для звуков городских закрой свой чуткий слух! То час, когда больным страдать еще тяжеле. За горло ночь берет и душит их в постели. Окончен путь земной, и смерть зовет во тьму. В палатах жалобы и стон, и кой-кому Уж не склоняться впредь над суповою миской, Не греться у огня вдвоем с душою близкой. А много больше тех, кто сгинет без следа, – Не знавших очага, не живших никогда.
Игра Вкруг ломберных столов – преклонных лет блудницы. И жемчуг, и металл – на шеях, на руках. Жеманен тел изгиб, насурьмлены ресницы, Во взорах ласковых – безвыходность и страх. Там, над колодой карт, лицо с бескровной кожей. Безгубый рот мелькнул беззубой чернотой. Тут пальцы теребят, сжимаясь в нервной дрожи, То высохшую грудь, то кошелек пустой. Под грязным потолком, от люстр, давно немытых, Ложится желтый свет на груды серебра, На сумрачные лбы поэтов знаменитых, Которым в пот и кровь обходится игра. Так предо мной прошли в угаре ночи душной Картины черные, пока сидел я там Один, вдали от всех, безмолвный, равнодушный, Почти завидуя и этим господам, Еще сберегшим страсть, и старым проституткам, Еще держащимся, как воин на посту, Спешащим промотать, продать в веселье жутком Одни – талант и честь, другие – красоту. И в страхе думал я, смущенный чувством новым, Что это зависть к ним, пьянящим кровь свою, Идущим к пропасти, но предпочесть готовым Страданье – гибели и ад – небытию.
Мученица Рисунок неизвестного мастера Среди шелков, парчи, флаконов, безделушек, Картин, и статуй, и гравюр, Дразнящих чувственность диванов, и подушек, И на полу простертых шкур, В нагретой комнате, где воздух – как в теплице; Где он опасен, прян и глух И где отжившие, в хрустальной их гробнице, Букеты испускают дух, – Безглавый женский труп струит на одеяло Багровую живую кровь, И белая постель ее уже впитала, Как воду – жаждущая новь, Подобна призрачной, во тьме возникшей тени (Как бледны кажутся слова!), Под грузом черных кос и праздных украшений Отрубленная голова На столике лежит, как лютик небывалый, И, в пустоту вперяя взгляд, Как сумерки зимой, белесы, тусклы, вялы, Глаза бессмысленно глядят. На белой простыне, приманчиво и смело Свою раскинув наготу, Все обольщения выказывает тело, Всю роковую красоту. Подвязка на ноге глазком из аметиста, Как бы дивясь, глядит на мир, И розовый чулок с каймою золотистой Остался, точно сувенир. Здесь, в одиночестве ее необычайном, В портрете – как она сама Влекущем прелестью и сладострастьем тайным, Сводящим чувственность с ума, – Все празднества греха, от преступлений сладких До ласк, убийственных, как яд, Все то, за чем в ночи, таясь в портьерных складках С восторгом демоны следят. Но угловатость плеч, сведенных напряженьем, И слишком узкая нога, И грудь, и гибкий стан, откинутый движеньем Змеи, завидевшей врага, – Как все в ней молодо! – Ужель, с судьбой в раздоре От скуки злой, от маеты Желаний гибельных остервенелой своре Свою судьбу швырнула ты? А тот, кому ты вся, со всей своей любовью, Живая отдалась во власть, Он мертвою тобой, твоей насытил кровью Свою чудовищную страсть? Схватил ли голову он за косу тугую, Признайся мне, нечистый труп! В немой оскал зубов впился ли, торжествуя, Последней лаской жадных губ? Вдали от лап суда, от ханжеской столицы, От шума грязной болтовни Спи мирно, мирно спи в загадочной гробнице И ключ от тайн ее храни. Супруг твой далеко, но существом нетленным Ты с ним в часы немые сна, И памяти твоей он верен сердцем пленным, Как ты навек ему верна.
Тревожное небо Твой взор загадочный как будто увлажнен. Кто скажет, синий ли, зеленый, серый он? Он то мечтателен, то нежен, то я:есток, То пуст, как небеса, рассеян иль глубок. Ты словно колдовство тех вялых белых дней, Когда в дремотной мгле душа грустит сильней, И нервы взвинчены, и набегает вдруг, Будя заснувший ум, таинственный недуг. Порой прекрасна ты, как кругозор земной Под солнцем осени, смягченным пеленой, Как дали под дождем, когда их глубина Лучом встревоженных небес озарена. О, в этом климате, пленяющем навек, В опасной женщине – приму ль я первый снег? И наслаждения острей стекла и льда Найду ли в зимние, в ночные холода?
* * * С еврейкой бешеной простертый на постели, Как подле трупа труп, я в душной темноте Проснулся, и к твоей печальной красоте От этой – купленной – желанья полетели. Я стал воображать – без умысла, без цели, – Как взор твой строг и чист, как величава ты, Как пахнут волосы, и терпкие мечты, Казалось, оживить любовь мою хотели. Я всю, от черных кос до благородных ног, Тебя любить бы мог, обожествлять бы мог, Все тело дивное обвить сетями ласки, Когда бы ввечеру, в какой-то грустный час, Невольная слеза нарушила хоть раз Безжалостный покой великолепной маски.
Прекрасная ложь Если вижу я, как ты идешь, дорогая, По эстраде, рыдающей музыке в лад, Гармонически плавно и гибко ступая, И глаза твои вдаль безучастно глядят, Если вижу сияние этих печальных, Словно сумрачной кистью начерченных глаз, Если бледный твой лоб средь огней театральных Розовеет зарею в полуночный час, – «Как прекрасна! Как странно свежа! – говорю я. – Иль не смято в ней сердце, как вянущий плод? Иль не знает изысканных ласк поцелуя? Или прошлого тяжесть ее не гнетет?» Что же – плод ли ты, пьяным наполненный соком, Погребальная урна, наперсница слез? Аромат, говорящий о чем-то далеком, Ложе неги, букет увядающих роз? Есть глаза – я видал их, – чей сумрак бездонный Полон грусти, но тайна не скрыта за ней. Без сокровищ ларцы, без святынь медальоны, Даже Неба пустого они холодней! Что мне в них, если ты повергаешь в смятенье, Если сердце уводишь от Правды в Мечту! Ты глупа? Равнодушна? Ты маска? Виденье? Все равно! Обожаю твою красоту!
Прекрасная ложь (Вариант перевода) Когда, небрежная, выходишь ты под звуки Мелодий, бьющихся о низкий потолок, И вся ты – музыка, и взор твой, полный скуки, Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок, Когда на бледном лбу горят лучом румяным Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет, И ты, наполнив зал волнующим дурманом, Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, Я говорю себе: «Она еще прекрасна, И странно – так свежа, хоть персик сердца смят, Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно Все то, что прожито, чем путь любви богат». Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком, Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез, Иль аромат цветка в оазисе далеком, Подушка томная, корзина поздних роз? Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них. Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира, В них та же пустота, что в Небесах пустых. А может быть, и ты – всего лишь заблужденье Ума, бегущего от Истины в Мечту? Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье? Пусть, я люблю в тебе и славлю Красоту,
Экзотический аромат Осенним вечером, когда, глаза закрыв, Уткнувшись в грудь твою, лежу я молчаливый, Я слышу запах твой, я вижу край счастливый, Где солнце буйствует, а бег минут ленив; И знойный остров твой, и синий твой залив, И птиц, причудливых, как сказочные дивы. Мужчины там сильны, а женщины красивы, И взгляд их черных глаз до странности правдив. Я слышу запах твой – и вижу рай зеленый, И пахнет тамаринд, и воздух благовонный Щекочет ноздри мне. А в море паруса И мачты – сотни мачт, от плаванья усталых, И в хаосе цветов и звуков небывалых – Разноязычные матросов голоса.
Старушки
Виктору Гюго
1 В дебрях старых столиц, на панелях, бульварах, Где во всем, даже в мерзком, есть некий магнит, Мир прелестных существ, одиноких и старых, Любопытство мое роковое манит. Это женщины в прошлом, уродины эти – Эпонины, Лаисы! Возлюбим же их! Под холодным пальтишком, в дырявом жакете Есть живая душа у хромых, у кривых. Ковыляет, исхлестана ветром, такая, На грохочущий омнибус в страхе косясь, Как реликвию, сумочку в пальцах сжимая, На которой узорная вышита вязь. То бочком, то вприпрыжку – не хочет, а пляшет, Будто дергает бес колокольчик смешной, Будто кукла, сломавшись, ручонкою машет Невпопад! Но у этой разбитой, больной, У подстреленной лани глаза точно сверла, И мерцают, как ночью в канавах вода. Взгляд божественный, странно сжимающий горло, Взгляд ребенка – и в нем удивленье всегда. Гроб старушки – наверное, вы замечали – Чуть побольше, чем детский, и вот отчего Схожий символ, пронзительный символ печали Все познавшая смерть опускает в него. И невольно я думаю, видя спешащий Сквозь толкучку парижскую призрак такой, Что к своей колыбели, другой, настоящей, Он уж близок, он скоро узнает покой. Впрочем, каюсь: при виде фигур безобразных, В геометры не метя, я как-то хотел Подсчитать: сколько ж надобно ящиков разных Для испорченных очень по-разному тел? Их глаза – это слез неизбывных озера, Это горны, где блестками стынет металл, И пленится навек обаяньем их взора Тот, кто злобу судьбы на себе испытал. 2 Ты, весталка, ты, жрица игорного дома, Ты, которою музы гордиться могли. Кто, по имени только суфлеру знакома, Красотою прославила свой Тиволи, – Вами пьян я давно! Но меж хрупких созданий Есть иные, печаль обратившие в мед, Устремившие к небу на крыльях страданий Свой упрямый, как преданность Долгу, полет. Та – изгнанница, жертва суда и закона, Та – от мужа одно лишь видавшая зло, Та – над сыном поникшая грустно мадонна, – Все, чьи слезы лишь море вместить бы могло. 3 Сколько раз я бродил вслед за ними с любовью! Помню, в час, когда жгучую рану свою Обнажает закат, истекающий кровью, Села с краю одна помечтать на скамью Да послушать оркестр, громыхавший металлом, Хоть заемным геройством волнующий грудь, Если в парк, освеженные вечером алым, Горожане приходят часок отдохнуть, И, держась еще правил, пряма, как девица, С благородным, для лавров изваянным лбом, Эта женщина, эта седая орлица Жадно слушала песен воинственный гром. 4 Так сквозь дебри столиц на голгофы крутые Вы без жалоб свершаете трудный свой путь, Вы, скорбящие матери, шлюхи, святые, Для кого-то сумевшие солнцем блеснуть, – Вы, кто славою были и милостью божьей, Никому не нужны! Только спьяна подчас Целоваться к вам лезет бродяга прохожий Да глумливый мальчишка наскочит на вас. Вы, стыдясь за себя, за свои униженья, Робко жметесь вдоль стен, озираясь с тоской, И, созревшим для Вечности, нет утешенья Вам, обломкам великой громады людской. Только я, с соучастием нежным поэта, Наблюдая, как близитесь вы к рубежу, С безотчетной любовью, – не чудо ли это? – С наслаждением тайным за вами слежу. Я дивлюсь вашим новым страстям без упрека. Жизнь измучила вас – я свидетель всего. Я люблю вас во всем, даже в язвах порока, А достоинства ваши – мое торжество. Тени прошлого! О, как мне родственны все вы! Каждый вечер я шлю вам прощальный мой вздох. Что вас ждет, о восьмидестилетние Евы, На которых свой коготь испробовал бог!
Сплин Когда на горизонт, свинцовой мглой закрытый, Ложится тусклый день, как тягостная ночь, И давят небеса, как гробовые плиты, И сердце этот гнет не в силах превозмочь, Когда промозглостью загнившего колодца Нас душит затхлый мир, когда в его тюрьме Надежда робкая летучей мышью бьется И головой об свод колотится во тьме, Когда влачат дожди свой невод бесконечный, Затягивая все тяжелой пеленой, И скука липкая из глубины сердечной Бесшумным пауком вползает в мозг больной, И вдруг колокола, рванувшись в исступленье, Истошный, долгий вой вздымают в вышину, Как рои бездомных душ, чье смертное томленье Упорной жалобой тревожит тишину, – Тогда уходит жизнь, и катафалк огромный Медлительно плывет в моей душе немой, И мутная тоска, мой соглядатай темный, Вонзает черный стяг в склоненный череп мой.
* * * Я не могу забыть в предместье городском Наш тихий, маленький, такой уютный дом С Венерой гипсовой, с облупленной Помоной, К их белой наготе прильнувший куст зеленый, Где солнце ввечеру – багряное в окне, Ломавшем сноп лучей, – всегда казалось мне На куполе небес, прозрачном и высоком, Раскрытым широко и любопытным оком, Которое следит, сходя за окоем, Как долго, молча мы обедаем вдвоем, И зайчики скользят, играя пестрым блеском, От белой скатерти к линялым занавескам,
Прошедшей мимо Я встретил женщину. Изящна и стройна, Придерживая трен рукой своей точеной, В глубоком трауре, печалью воплощенной Средь уличной толпы куда-то шла она. Я вздрогнул и застыл, увидев скорбный рот, Таящий бурю взор и гордую небрежность, Предчувствуя в ней все – и женственность, и нежность, И наслаждение, которое убьет. Внезапный взблеск – и ночь!.. Виденье красоты! Твой взор – он был как жизнь, промчавшаяся мимо. Увижу ль где-нибудь я вновь твои черты? Здесь или только там, где все невозвратимо? Не знала ты, кто я, не ведаю, кто ты, Но оба знали мы: ты мной была б любима!
Призрак
2 АРОМАТ Случалось ли, мой друг читатель, вам Блаженствовать и томно длить мгновенья, Бездумно, долго, до самозабвенья Вдыхая мускус или фимиам, Покуда явь не заслонят виденья Былых восторгов, вечно милых нам, – Так губы льнут к безжизненным губам, Чтоб воскресить хоть призрак наслажденья. От черных, от густых ее волос, Как дым кадил, как фимиам альковный, Шел дикий, душный аромат любовный, И бархатное, цвета красных роз, Как бы звуча безумным юным смехом, Отброшенное платье пахло мехом. 3 РАМА Как рама, отделяя полотно, И мастерству высокого полета Вдруг придает особенное что-то, И миру новым кажется оно, Так, с этой красотой сплетясь в одно, Металлы, жемчуг, мебель, позолота, Умелых рук искусная работа – Все было ей, как рама, придано. И все в нее влюбленным ей казалось. Она касаньям шелка отдавалась, Как поцелуям, в жадной наготе. Но в грации причудливой смуглянки, В округлости, в изломах, в остроте Сквозила инфантильность обезьянки. 4 ПОРТРЕТ Болезнь и Смерть потушат неизбежно Огонь любви, нам согревавший грудь, Глаза, что смотрят пламенно и нежно, Уста, где сердце жаждет потонуть. От поцелуев, от восторгов страстных, В которых обновляется душа, Что остается? Капля слез напрасных, Да бледный контур в три карандаша. И Время, старец без души, без чувства, Его крылом безжалостным сотрет, Как я, он в одиночестве умрет... Убийца черный Жизни и Искусства, Ты думаешь, из сердца вырву я Ту, в ком и слава и любовь моя!
Сплин Столько помню я, словно мне тысяча лет. Даже старый комод, где чего только нет, – Векселя и любовные письма, портреты, Чей-то локон, шкатулка, счета и билеты, – Стольких тайн, сколько мозг мой, вовек не скрывал, Старый мозг, пирамида, бездонный подвал, Где покойников больше, чем в братской могиле, – Я затерянный склеп, где во мраке и гнили Черви гложут моих мертвецов дорогих, Копошась, точно совесть, в потемках глухих. Я пустой будуар, где у пышной постели Вянут розы, пылятся и блекнут пастели, Праздный ждет кринолин, и молчанье одно Слышит запах флакона, пустого давно. Что длиннее тягучего дня, когда скука В хлопьях снежных, ложащихся мерно, без звука, – Пресыщенья тупого отравленный плод, Как бессмертье, теряя пределы, растет. – Дух живой, так во что ж обратился ты ныне? Ты скала среди проклятой богом пустыни – Окаянной Сахары, в глухой немоте Старый Сфинкс, непонятный людской суете, Не попавший на карту и песней щемящей Провожающий день, навсегда уходящий.
Разбитый колокол Есть горечь нежная: в безмолвии ночном Внимать медлительным шагам воспоминаний, Когда трещит камин, и вьюга за окном, И колокольный звон разносится в тумане. Как счастлив колокол! Его гортань крепка. Не сломлен старостью, ревнитель веры смелый, Торжественный призыв бросает он в века, Бесстрашен, как солдат, в сраженьях поседелый. А ты, моя душа, разбита, – и со мной Пытаясь петь в тоске бессонницы ночной, Лишь глухо стонешь ты, как от смертельной боли. Так раненый хрипит, забытый где-то в поле Под грудой мертвых тел, где, вдавлен в кровь и грязь, Он, силясь двинуться, умрет не шевелясь.
Парижский сон
Константину Гису
1 Никем не виданный, пустынный, Неясным ужасом пьяня, Мне смутной предстает картиной Пейзаж, волнующий меня. В калейдоскоп ночных видений, Рожденных тем далеким сном, Не вторглась пестрота растений Всеоживляющим пятном. Но, горд художническим правом, Лишь воду, мрамор и металл В однообразье величавом Я своевольно сочетал. Везде бассейны, водометы, Дворцы – под самый небосклон. В мерцанье темной позолоты Аркад и лестниц Вавилон. Иль кристаллическим порталом, Слепящим изумленный взгляд, Вдоль стен, сверкающих металлом, Повисший тяжко водопад. Взамен деревьев – колоннады, Взамен купальщиц у воды – Окаменелые наяды И неподвижные пруды. И сотней платов, расстеленных До рубежей, где ночь и мгла, В оправах розово-зеленых Озер лазурных зеркала. Вода без ряби или всплеска, Зажатый в камни окоем, Стекло, ослепшее от блеска Всего, что отразилось в нем, И, безучастный и безбурный, Тот Ганг заоблачных высот, Что благодать из влажной урны Во тьму алмазной бездны льет. Я, зодчим мира став нежданно, Свой утверждая произвол, Над буйной синью океана Туннель сверкающий возвел. Все было радугой и светом, Весь мир в кристальный блеск одет, И лучезарным семицветом Искрился прежний черный цвет. Но ни звезды в пустом эфире, Ни края солнца, даже днем, И вещи в этом странном мире Светились собственным огнем. Затихла движущая сила, Беззвучный, был он только зрим, И страшным новшеством царило Молчанье вечности над ним. 2 Проснувшись, увидал я снова, Сквозь блеск в очах, мое жилье И вновь отчаянья былого В душе почуял острие. А полдень погребальным звоном Входил в сознание мое, Накрыв угрюмым небосклоном Глухое, злое бытие.
Путешествие
1 Для мальчишки, влюбленного в карту, в эстампы, Как его ненасытность, земля велика. Все громадно при свете мигающей лампы, В свете памяти даже громадность мелка. Пробил час – мы изведали язвы людские И с презреньем спешим унести поскорей Горечь сердца в баюканье влажной стихии, Беспредельность желаний в предельность морей. Тот бросает свой дом, чтоб укрыться в туманах, Тот бежит от проклятой отчизны, а тот От жестокой Цирцеи, от запахов пряных – Заблудившийся в женских глазах звездочет. Чтоб животным не стать на прельстительном ложе, Он спешит небеса и пространства встречать. Зной и холод оттиснутся бронзой на коже И сотрут поцелуев постыдных печать. Но лишь тот путешественник, странник по крови, Кто плывет, чтобы плыть, – без тревог, без забот: Все равно, что-нибудь да окажется внове, Так куда – неизвестно, но только вперед! В нем желанья растут и уходят, как тени, И, как пленник – Свободу, предчувствует он Необъятный, изменчивый мир наслаждений, Для которых язык не находит имен. 2 Как волчок или шар, в нашей пляске нелепой Все мы кружимся, скачем. Нас даже во сне Любопытство терзает, как Ангел свирепый, Вечно звезды бичующий там, в вышине. Странный жребий! Бежать к убегающей цели, К ней, везде, и нигде, и всегда никакой, Слепо веря при этом, почти с колыбели, Что найдем в лихорадочном беге покой. О, душа! О, корабль, в Икарию плывущий! Окрик с мостика: «Вахтенный! Видишь, земля!» Пылкий голос: «Там слава, там райские кущи! Там Любовь...» Это риф на пути корабля! Каждый остров, замеченный в дымке туманной, Кто из нас Эльдорадо своим не считал? И фантазия буйствует в оргии пьяной, Чтобы утром наткнуться на линию скал. Бесноватый любовник земель небывалых! Заковать тебя в цепи иль рыбам швырнуть, Открыватель Америк, в миражах и шквалах Пролагающий горький, как море, свой путь! Так бродяга, храпящий в грязи, под забором, Мнит, воззрившись на небо, что рай недалек, Видя Капуи брег зачарованным взором Там, где в жалкой лачуге блеснул огонек. 3 Пилигримы чудесного! Больше, чем море, Собрала ваша память бесценных даров. Раскрывайте ларцы ваших славных историй, Где горят ожерелья из звезд и ветров! Мы без пара и паруса странствовать будем! Разгоните тоску городской маеты! Покажите картины бескрайности людям, Растянув их умы, как на раме холсты! Что вы видели? 4 – Видели звезды и зори, Волны, волны, мы видели также пески, Но порой и средь бурь, в разыгравшемся море, Изнывали, как здесь, от смертельной тоски. Величавое солнце над зыбью лиловой, Городов величавость на рдяной заре Опьяняли наш дух невозможностью новой Потонуть в многоцветной небесной игре. Ни в роскошных Пальмирах, ни в бездне зыбучей – Мы ни в чем не встречали такой красоты, Как во всем, что из облака делает случай, И желанье рвалось из земной тесноты. В наслажденьях желанье и крепнет и зреет, Так деревьям дают удобрения рост, И меж тем как грубеет кора и стареет, Ветви тянутся к солнцу и выше, до звезд! – Значит, больше в них силы, чем в самых огромных Кипарисах? – А вот, чтоб судить вы могли, Вот вам зеркало мира в набросках альбомных, Вам, влюбленным во все, что мелькнуло вдали! Что мы видели? Идола с хоботом в храме, Трон в алмазах, блиставший, как некий кумир, И такие дворцы раскрывались пред нами, Что на них разорился б любой ваш банкир. Красок пиршество, праздник одежд и уборов, Женщин, красящих зубы и ногти ноги, Обвиваемых ласковой коброй жонглеров... 5 – А еще? А еще? – О ребячьи мозги! Не забыть бы о главном: как дома, в отчизне, Не ища, мы встречали, куда б ни пришли, Тот же грех на бессмысленной лестнице жизни, Те же язвы на всех протяженьях Земли. Подлость женщины, глупой и чванной рабыни, Преуспевшей в искусстве торговли собой. Грубость, алчность, разврат и обжорство в мужчине, Обращаемом в рабство своей же рабой, Кровь и пытки, казнимую завистью славу, Обреченных рыданья и смех палача, Власть без удержу – всех самодержцев отраву, И народ на коленях, просящий бича, Сто религий, как наша, с ключами от рая Для покорных, подвижников целый синклит, Тех, что спят, сладострастье души распаляя, На гвоздях, как на ложе любви – сибарит. Пьяный гением предков гигант, неспособный Сумасшествие вечных страстей побороть, – Человечество стонет в агонии злобной: «Проклинаю тебя, мой двойник, мой Господь!» И не много таких, кто отбились от стада, Кто умней, но чей разум безумье влечет, Для кого в безграничных наркозах отрада. – Вот о нашей планете правдивый отчет. 7 Горек плод путешествий: понять, что от века Тесен мир, одинаков и весь – как тиски, Что в веках и пространствах лицо человека Это страшный оазис в пустыне тоски! Так бежать? Иль остаться? Беги, если бремя Невтерпеж, иль останься и прячься, как крот, Чтоб тебя обошло, не заметило Время, Враг всезрящий и лютый. И кто-то пойдет Вечным Жидом, апостолом, вдаль, без дороги, Вплавь, куда ни закинет прилив иль отлив, Только 6 вырваться вон! А иной без тревоги Проживет, в первой встрече врага умертвив. Но когда он пяту нам поставит на спину, Братья, крикнем: «Вперед!» – и на всех парусах, Как ходили в Голконду в Китай, Кохинхину - Ветер в гриве и все горизонты в глазах! - Морем тьмы поплывем, непроглядной, бездонной, Точно юноши, радуясь: плыть в никуда! Чу! Не хор ли чарующий, пусть похоронный, Он поет: «Приходите, кто жаждет плода Ароматного Лотоса, чистого сока, По которому ваши тоскуют сердца! Опьяняйтесь его волшебством у истока, Этой братской сиесте не будет конца!» Мы узнаем по голосу милые тени, Это наши Пилады. И голос другой - Той, которой мы здесь целовали колени: «Жар души близ Электры своей успокой!» 8 Старый кормщик, о Смерть! Ты всегда у кормила! Мы тоскуем, вели поднимать якоря! Если море и небо черны, как чернила, То сердца наши ярче горят, чем заря! Напои нас твоим примиряющим ядом! Нас терзает тоска по другому пути! Все равно чем он кончится – Раем иль Адом, Только б новое там, в Неизвестном, найти!
Жозе Мариа де Эредиа 1842–1905
Фонтану «India»
Когда в безлюдной мгле фонтан журчит слышней, И воздух мягкий свеж, и в сон ушла долина, И мысли, как вода из полного кувшина, Выплескиваются из недр души моей, И в лунном волшебстве доступней и теплей Резцом рожденный стан под складками муслина, – В своем безумии прелестном неповинна, Мечта спешит найти любимый облик в ней. О, роза Индии! Не твой ли мир девичий Навек разбил Колумб, презрев чужой обычай Тебя ль баюкала влюбленная волна? О Куба, спящая в спокойствии глубоком, Средь пальм, клонящихся к немолкнущим потокам, Где ночь сиянием и шепотом полна!
Желание И мне бы жить в краю, где, чуждые наветам, Героев женщины рождали от богов И солнце, восходя под звон античных строф, Нагие груди муз ласкало ярким светом. Я также мог бы стать в Олимпии атлетом, С Орфеем гордый спор вести в кругу певцов И бога нового почуять тайный зов – Никто искать богов не запрещал поэтам. Но я не в Греции рожден судеб игрой, И форма мудрая, где жил античный строй, С Амуром умерла. Поэт любить не может. Но он упорствует – и все, что создал он, Неукротимою надеждой ослеплен, Навек поглотит Ночь и Время уничтожит.
Бюсту Психеи В дворцовом парке, там, где в полдень спит аллея, Где лишь пчела жужжит и поздний дрозд поет, Где сорною травой зарос водопровод Белея мрамором, в тени стоит Психея. Резец Флоренции, афинский дух лелея, Ей жизнь и форму дал. И к ней шиповник льнет, И песнь из губ цветка стремится в небосвод, Как смех серебряный, над сонной чащей рея. Стряхая золото с тычинок, на цветок Спустился, трепеща, лазурный мотылек И сладкий пьет нектар из этой чаши зыбкой. И мнится, в мраморе единство обрели И чистота небес, и красота земли - И дрогнул нежный лик аттической улыбкой.
Стефан Малларме 1842–1898
* * * Тоскует плоть, увы! К чему листать страницы? Все книги прочтены! Я чувствую, как птицы От счастья пьяны там, меж небом и водой. Бежать, бежать! Ни сад, заросший лебедой, – Пусть отражался он так часто в нежном взоре – Не исцелит тоску души, вдохнувшей море, О, ночь! ни лампы свет, в тиши передо мной Ложащийся на лист, хранимый белизной, Ни молодая мать, кормящая ребенка. Уходим в плаванье! Мой стимер, свистни звонко И в мир экзотики, в лазурь чужих морей, Качая мачтами, неси меня скорей.
Поль Верлен 1844-1896
* * *
Я также отдал экзотизму дань: Я проникал в гаремы Гюлистана, Я покидал роскошный двор султана Для папских оргий и для римских бань. И в ароматах, в звуках утопая, Я строил замки чувственного рая. С тех пор я поумнел, утих мой пыл, Я знаю жизнь, мечтам не верю вздорным. Не то чтобы я стал совсем покорным Но прыть воображенья укротил За грандиозность я гроша не дам. Галантность мне всю жизнь давалась туго. Спасаюсь от расчетливого друга, От рифм неточных и красивых дам.
Искусство поэзии Сначала – музыку! Певучий Придай размер стихам твоим, Чтоб невесом, неуловим, Дышал воздушный строй созвучий. Строфу напрасно не чекань, Пленяй небрежностью счастливой, Стирая в песне прихотливой Меж ясным и неясным грань. Так взор манит из-под вуали, Так брезжит в мареве заря, Так светят звезды ноября, Дрожа во мгле холодной дали. Ищи оттенки, не цвета, Есть полутон и в тоне строгом. В полутонах, как флейта с рогом, С мечтой сближается мечта. Беги рассудочности точной, Вульгарной удали острот – И небо в ужас приведет Дешевой кухни дух чесночный. Сломай риторике хребет! Чтоб стих был твердым, но покорным, Поставь границы рифмам вздорным – Куда ведет их буйный бред? И кто предскажет их проказы? Глухой ли мальчик, негр шальной – Кто создал перлы в грош ценой, Стекляшки выдал за алмазы? Так музыку – всегда, везде! Пусть будет стих твой окрыленный Как бы гонцом души влюбленной К другой любви, к другой звезде! И если утро встанет хмуро, Он, пробудив цветы от сна, Дохнет, как ветер, как весна. Все прочее – литература!
Ночное зрелище Ночь. Ливень. Небосвод как будто наземь лег. В него готический вонзает городок, Размытый серой мглой, зубцы и шпиль старинный. На виселице, ввысь торчащей над равниной, Застыв и скорчившись, повисли трупы в ряд. Вороны клювами их, дергая, долбят, И страшен мертвых пляс на фоне черной дали. А волки до костей их ноги обглодали. В лохматый, сажею наляпанный простор Колючий остролист крюки ветвей простер. А там три смертника, расхристанны и дики, Шагают босиком. И конвоиров пики Под пиками дождя в гудящий мрак небес, Сверкая, щерятся, струям наперерез.
* * * Пейзаж стремительно бежит меж занавесок. Равнины хмурые – то луг, то перелесок, То небо, то река, то город – мчатся прочь, Как стаи призраков проваливаясь в ночь, То вырвутся столбы и росчерком огромным В сплетенье проволок мелькнут на небе темном. Свистящий в недрах пар, горящий уголь, чад, Колес железный лязг – как будто целый ад Волочит на цепях, кору земную сдвинув, Визжащих, воющих, вопящих исполинов, И вдруг молчанье, лес – и долгий стон сыча. Но что мне в этом всем? У моего плеча Виденье белое, и голос нежный снова Твердит одно, одно волнующее слово. И снова имя то, чьей музыке дана Такая чистота, такая глубина, – Ось мира моего – в уют вагона тесный, В его железный ритм вплетает звук небесный.
* * * Я шесть недель прождал, осталось двадцать дней! Да! Меж тревог людских тревоги нет сильней, Нет муки тягостней, чем жить вдали, в разлуке. Писать «люблю тебя», воображать и руки, И губы, и глаза, часами – взор во взор – Вести лишь мысленный, безмолвный разговор С ней, кем озарено твое существованье, И все – без отклика, и каждое желанье, И вздох, с которым к ней прильнуть хотел бы ты, Вверять глухим стенам, молчанью пустоты!
Разлука! Месяцы хандры, тоски, досады! Мы вспоминаем всё: слова, движенья, взгляды, В их тусклом хаосе на ощупь ловим нить, Которая могла б надежду возвратить, И лишь отраву пьем в усильях бесполезных. И вдруг язвительней, больней оков железных, Быстрее пуль, и птиц, и ветра южных вод – Сомненья жалкого гнилой и горький плод, Опасный, как кинжал, который смазан ядом, – Рожденное одним припомнившимся взглядом, Безумье ревности охватывает нас. Ужель она лгала? И вот, который раз, Облокотясь на стол, от слова и до слова Письмо, ее письмо, прочитываешь снова И слезы счастья льешь, настолько все оно Любовью, нежностью, тоской напоено. Ну а потом? Потом? Быть может, изменила? Кто знает! И опять томительно, уныло Уходят в вечность дни, как сонная река. Так что же, помнит ли? Или с другим близка? Могла ль она забыть, как пылко обещала? И вновь, устав шагать, читаешь все сначала.
Час любви На мглистом небе красный рог луны. Туман как будто пляшет у опушки. Луг задремал, лишь квакают лягушки, И странной дрожью заросли полны. Уже закрылись чаши сонных лилий, В кустарнике мерцают светляки. Как призрачные стражи вдоль реки, Вершины в небо тополя вонзили. Со сна метнулись и куда-то прочь Сквозь душный мрак летят большие птицы. Бесшумно блещут бледные зарницы, И всходит белая Венера. Это Ночь,
* * * Попойки в кабаках, любовь на тротуарах, Когда намокший лист летит с платанов старых, Когда разболтанный, как будто сам он пьян, Железа, дерева и грязи ураган, Вихляясь, омнибус гремит кривоколесый, И красный глаз его дрожит во тьме белесой, И каплет с крыш, и льет из водосточных труб, Когда рабочие бредут на вечер в клуб И полицейским в нос дымят их носогрейки, Расквашенный асфальт, осклизлые скамейки, И сырость до костей, и крик вороньих стай, – Все это жизнь моя, моя дорога в рай.
Лунный свет Твоя душа – как тот пейзаж Ватто, Где с масками флиртуют бергамаски, Где все поют и пляшут, но никто Не радуется музыке и пляске. Поют под лютню, на минорный лад, Про власть любви, про эту жизнь в усладах, Но сами счастью верить не хотят, А лунный свет, как бы дрожа в руладах Печальной лютни, в ночь томленье льет, И птица, внемля музыке, мечтает, И средь печальных статуй водомет, Восторга полный, водомет рыдает.
* * * От лампы светлый круг, софа перед огнем, И у виска ладонь, и счастье быть вдвоем, Когда легко мечтать, любимый взор встречая, И книгу ты закрыл, и вьется пар от чая. И сладко чувствовать, что день умчался прочь, И суету забыть, и встретить вместе ночь, Союзницу любви, хранительницу тайны. Как тянется душа в тот мир необычайный, Считая каждый миг и каждый час кляня, Из тины тусклых дней, опутавших меня.
Утренняя молитва Из тьмы, среди сполохов бурных, Восходит в небо сентября В лохмотьях рыжих и пурпурных Кроваво-красная заря. Бледнеет ночь и в блеске тонет, Скатав свой мягкий синий плащ; Продрогший Запад тени гонит, Уже прозрачен и блестящ. Курится луг, росой сверкая, Но свет прорезал облака, И, точно сталь клинка нагая, Под солнцем вспыхнула река. Но вдруг туман завесил дали, Слились вода, листва, трава. И зазвенели, засвистали Невидимые существа. В борьбе меж сумраком и светом Плывет калейдоскоп картин: Там вырос хутор силуэтом, Там осветился дом один, Зажглось окно и луч слепящий, Как молнию, метнуло в лес, Еще безвольный, темный, спящий, Там выплыл шпиль и вдруг исчез, И день встает, росой омытый, На борозде блестит сошник. Но, властный, резкий и сердитый, Раздался петушиный крик, Провозгласив холодный, хмурый, Украденный у дремы час, Час сухарей, скрипящей фуры, Усталых, воспаленных глаз Когда восходит дым из хижин, И лают псы у всех ворот, И, тяжкой долею принижен, Из дома труженик бредет, Меж тем как радостно и строго, Встречая день прогнавший мглу, Во славу любящего бога Колокола поют хвалу.
Артюр Рембо 1864-1891
Ощущение В вечерней тишине, полями и лугами, Когда ни облачка на бледных небесах, По плечи в колкой ржи, с прохладой под ногами, С мечтами в голове, и с ветром в волосах, Все вдаль, не думая, не говоря ни слова, Но чувствуя любовь, растущую в груди, Без цели, как цыган, впивая все, что ново, С Природою вдвоем, как с женщиной, идти.
Моя цыганщина
Засунув кулачки в дырявые карманы, Одет в обтерханную видимость пальто, Раб музы, я бродил и зябнул, но зато Какие чудные мне грезились романы! Не видя дыр в штанах, как Мальчик с пальчик мал, Я гнаться мог всю ночь за рифмой непослушной. Семью окошками, под шорох звезд радушный, Мне кабачок Большой Медведицы мигал. В осенней тихой мгле, когда предметы сини И каплет, как роса, вино ночной теплыни, Я слушал, как луна скользит меж облаков, Иль, сидя на пеньке, следил, как бродят тени, И сочинял стихи, поджав к груди колени, Как струны теребя резинки башмаков.
Парижская оргия, или Париж опять заселяется
Эй вы, трусы! Всем скопом – гопля на вокзалы! Солнца огненным чревом извергнутый зной Выпил кровь с площадей, где резвились Вандалы. Вот расселся на западе Город святой! Возвращайтесь! Уже отгорели пожары. Обновленная, льется лазурь на дома, На проспекты и храмы, дворцы и бульвары, Где звездилась и бомбами щерилась тьма. Забивайте в леса ваши мертвые замки! Старый спугнутый день гонит черные сны. Вот сучащие ляжками рыжие самки: Обезумейте! В злобе вы только смешны. В глотку им, необузданным сукам, припарки! Вам притоны кричат: обжирайся! кради! Ночь низводит в конвульсиях морок свой жаркий. Одинокие пьяницы с солнцем в груди, Пейте! Вспыхнет заря сумасшедшая снова, Фейерверки цветов рассыпая вкруг вас, Но в белесой дали, без движенья, без слова, Вы утопите скуку бессмысленных глаз. Блюйте в честь Королевы обвислого зада! Раздирайтесь в икоте и хнычьте с тоски Да глазейте, как пляшут всю ночь до упада Сутенеры, лакеи, шуты, старики. В бриллиантах пластроны, сердца в нечистотах! Что попало валите в смердящие рты! Есть вино для беззубых и для желторотых – Иль стянул Победителям стыд животы? Раздувайте же ноздри на запах бутылок! Ночь в отравах прожгите! Плевать на рассвет! Налагая вам руки на детский затылок, «Трусы! будьте безумны! – взывает Поэт. – Даже пьяные, роясь у Женщины в чреве, Вы боитесь, что, вся содрогаясь, бледна, Задохнувшись презреньем, в божественном гневе Вас, паршивых ублюдков, задушит она. Сифилитики, воры, цари, лицедеи, Вся, блудливым Парижем рожденная, мразь! Что ему ваши души, дела и затеи? Он стряхнет вас и кинет на свалку, смеясь. И когда на кишках своих, корчась и воя, Вы растянетесь в яме, зажав кошельки, Девка рыжая с грудью, созревшей для боя, И не глянув на падаль, взметнет кулаки». Насладившийся грозно другой карманьолой, Поножовщиной сытый, в года тишины Ты несешь меж ресниц, точно пламень веселый, Доброту небывалой и дикой весны, Город скорбный, изведавший смертные годы, Торс богини, закинутый в будущий мир, Ты, пред кем распахнуло Грядущее входы, Милый Прошлому, темных столетий кумир, Ныне труп намагниченный, пахнущий тленом, Ты, воскреснув для ужаса, чувствуешь вновь, Как ползут синеватые черви по венам, Как в руке ледяной твоя бьется Любовь. Что с того! И могильных червей легионы Не преграда цветенью священной земли, Так вампир не потушит сиянье Юноны, Звездным золотом плачущей в синей дали. Как ни горько, что стал ты клоакой зловонной, Что любому растленное тело даришь, Что позором возлег средь Природы зеленой, Твой Поэт говорит: «Ты прекрасен, Париж!» Не Поэзия ль в буре тебя освятила? Полный сил, воскресаешь ты, Город-пророк! Смерть на страже, но знамя твое победило, Пробуди для вострубья умолкнувший рог!
Твой Поэт все запомнит: слезу Негодяя, Осужденного ненависть, Проклятых боль. Вот он, Женщин лучами любви истязая, Сыплет строфы. Танцуй же, разбойная голь! ........ Всё на прежних местах! Как всегда в лупанарах Продолжаются оргии ночью и днем, И в безумии газ на домах и бульварах В небо мрачное пышет зловещим огнем.
Эдмон Ростан 1868-1918
Жану Фабру – поэту насекомых 1 Он знал: клочок земли, пустырь с травою сорной Скрывает столько тайн, что нам и невдомек. Простым отшельником жил беден, одинок И, как Мистраль, ходил в большущей шляпе черной. Упорный труженик, он шел тропой неторной, Он думал лишь над тем, что ясно видеть мог, И звезд не наблюдал. Ему любой жучок Под камнем открывал познанья мир просторный. Он знал, как крылышки под пальцами дрожат. Философ, почестям он предпочел цикад. (Не чтоб возвыситься, к вершинам рвется гений.) Он жизни описал, достойные поэм, И дал живой пример для подражанья всем, Кто лжет, что не читал его произведений. 2 Без брыжей, без манжет – о, сельский наш Бюффон! – Не над коллекцией, на кладбище похожей, Не за столом писал, а если день погожий – В саду, где солнца свет, где стрекот и трезвон. Страницы он росой кропил со всех сторон. «Он выжил из ума!» – ворчал педант прохожий. Но Фабр травинку взял, поколдовал – и что же? Энтомологии дал силу крыльев он.
И Слава снизошла. Но Слава от смущенья Теперь нам говорит, как бы прося прощенья: «А что ж мне не сказал никто про старика?» О, дьявол! Как же к ней не доходили слухи О том, кто лишь тогда умел лежать на брюхе, Когда он наблюдал бой сфекса и сверчка!
3 Он понял, обозрев проблем несчетных ряд, Как действует инстинкт и как молчит, беспечный, Как хлопок, шелк и тюль в своей заботе вечной Психея делает, оса иль шелкопряд. О, эти существа, чей сказочен наряд! Там, крохотный Катулл, поет сверчок запечный, Помпил тарантула разит в атаке встречной, Верцингеторикса или Роланда брат. Тут места хватит всем – бойцам и паразитам. Тот подвигом живет, тот – воровским визитом. Гончар, кузнец, портной – кого здесь только нет! Тки, клото! Слоник, ешь – орех твоя отрада! Катай, навозник, шар! От сердца пой, цикада! А ты, ты жди: твой час настанет, трупоед! 4 Он с насекомого мог написать портрет. Их инструменты знал, повадки, нравы, лица. Надкрылий золото держал, но ни крупица Оставить не могла на пальцах Фабра след. Ты ждешь, о Франция, что скажет гордый Швед? Но ветхим стал порог, он может развалиться. Отдай же Фабру долг, ведь ты его должница, Не медли, Франция, уже он стар и сед. Ведь это среди нас, мудрец необычайный, Он на коленях жил, разгадывая тайны. Так если он встает, шатаясь, – подойдем,
Поддержим старика, когда, уже слабея, В наставших сумерках он ищет скарабея, И пыль с его колен заботливо стряхнем, 5 (Насекомые говорят Фабру:) На твой апофеоз к тебе мы прилетели, Твои друзья навек, веселая орда. Мы, насекомые Воклюза, мы всегда Хоть чем-нибудь блистать в твоем венце хотели. Вот муравьиный дом среди осенней прели, Вот улей строится, вот соткана звезда Ты знаешь: чудеса творим мы без труда. А помнишь, Фабр, зарю на розовой капелле? Ты помнишь этот день, вершину Мон-Венту, Тот одинокий храм, глядящий в высоту, И сонмы божиих коровок там, на храме? Как розовый коралл, он пред тобой сиял, Ты в одиночестве задумчивом стоял, И нимб живой тебе мы создали крылами.
Анри де Ренье 1864-1936
Французский город
Встаю – и за город. Уже с зарей не спится. Мои шаги звучат по гулкой мостовой. Вот брызнул первый луч, краснеет черепица, Благоухает сад, одевшийся листвой. Лишь эхо пробудив на улочке замшелой, Я медленно иду. Нет ни души вокруг. Булыжник кончился, и по дороге белой, Предместье миновав, я выхожу на луг, И вот уже стою на отмели размытой. Гляжу назад: внизу, в излучине речной, Спокойный, маленький, заброшенный, забытый, Мой тихий городок лежит передо мной. Здесь видно все: вон пруд, вон мост над речкой сонной, Площадка для игры в лапту, а рядом с ней Церквушка старая, и купол подновленный Блестит над зеленью столетних тополей. Лазурь безоблачна, а воздух так хрустален! Уже неясный шум людей я узнаю, Крик детворы, и стук далеких наковален, И хлопанье валька по мокрому белью. Себя он сам забыл, неслышно прозябая, Он чужд величию, не блещет красотой. Он тихий городок, провинция глухая, Как двести лет назад, невзрачный и простой.
Один из множества, он схож, как брат, с другими, В горах, в низинах Ланд найдешь таких, как он. Его французское бесхитростное имя С трудом запомнится в ряду других имен. И все ж, когда весь день брожу я, молчаливый, Неведомо зачем, с мечтой наедине, И солнце скроется, и потемнеют нивы, И притаится лес в прозрачной тишине, Когда, сгустившись, ночь на мир накинет узы, И под ногой шуршит дорога, не пыля, И вдруг уловит слух, как ропщут смутно шлюзы, Как шепчутся, клонясь к каналу, тополя, И мой усталый шаг, замедлясь понемногу, Приводит к городу, и близок отдых мой, И первое окно на темную дорогу От лампы бросит луч, во мраке золотой, – Я, палкой щупая тропинку пред забором, Внезапно чувствую уже овеян сном, Что это Родина, сияя нежным взором, Мне руку протянув, ведет меня в свой дом.
Тристан Кленгсор 1874-1966
Искусство поэзии Поэт – чудак, Так думают везде: Нос утонул в густющей бороде, Не сходит с губ улыбка, он в тюрбане, А надушен, а пахнет как! Ни дать, ни взять восточный маг, И курит, курит с самой рани, Чтоб унестись, мечтая на диване, Подальше в царство грез, Откуда он стихи бы нам принес. Меж тем поэт, на тумбе, на скамье ли, Сидит, глазеет на прохожий люд, Глядит, как ходят и бегут, Что нынче женщины надели, Кто весел, кто повесил нос И ноги тащит еле-еле. Кто брюхо выставил, как дыню, напоказ, Кто сделан из одних гримас, Кто на люди выходит без опаски Лишь в маске, кто в морщинах, как в сети. Он ловит каждого в пути, Чтоб меткою чертой, конечно, без огласки На лист перенести.
Луи Арагон р. 1897
Из поэмы «Глаза Эльзы»
1 ГЛАЗА ЭЛЬЗЫ
В глубинах глаз твоих, где я блаженство пью, Все миллиарды звезд купаются, как в море. Там обретало смерть безвыходное горе. Там память навсегда я затерял свою. Вот словно стая птиц закрыла небеса, И меркнет океан. Но тень ушла – и снова Глаза твои синей простора голубого Над спелым золотом пшеницы иль овса. Расчистится лазурь, померкшая в тумане, Но все ж синей небес, омывшихся грозой, Твои глаза, мой друг, блестящие слезой. Стекло всегда синей в разломе иль на грани, О свет увлажненный, о мать семи скорбей, Ты призму пронизал семью мечами цвета. Когда рассвет в слезах, день плачется с рассвета, При черной чашечке цветок всегда синей. Две бездны синих глаз, два озера печали, Где чудо явлено – пришествие волхвов, Когда в волнении, увидев дом Христов, Они Марии плащ над яслями узнали. Довольно уст одних, когда пришла весна, Чтоб все слова сказать, все песни спеть любимой, Но мало звездам плыть во мгле неизмеримой, Нужна им глаз твоих бездонных глубина. Ребенок, широко раскрыв глаза, дивится, Когда он узнает прекрасного черты, Но если делаешь глаза большие ты, Не могут и цветы под ливнем так раскрыться, А если молния в лаванде их блеснет, Где празднуют любовь мильоны насекомых, Я вдруг теряю путь среди светил знакомых, Как погибающий в июле мореход. Но радий я извлек из недр породы мертвой, Но пальцы я обжег, коснувшись невзначай. Сто раз потерянный и возвращенный рай, Вся Индия моя, моя Голконда – взор твой. Но если мир сметет кровавая гроза И люди вновь зажгут костры в потемках синих, Мне будет маяком сиять в морских пустынях Твой, Эльза, яркий взор, твои, мой друг, глаза. 2 НОЧЬ ИЗГНАНИЯ
Что изгнаннику, если цвета на экране Неверны, – он Париж узнаёт все равно, Пусть он в призраки, в духов не верит давно – Слышу, скажет он, скрипок игру в котловане. Тот блуждающий, скажет он вам, огонек – Это Опера. Если б в глазах воспаленных Унести эти кровли и плющ на балконах, Изумруды, чей блеск в непогодах поблек! Мне знакома, он скажет, и эта скульптура, И плясуньи, и дева, что бьет в тамбурин, И на лицах – мерцанье подводных глубин. Как спросонья, глаза протирает он хмуро. Вижу чудища в свете неоновых лун, Ощущаю под пальцами бледность металлов, И рыданьям моим среди слез и опалов Вторят в Опере стоны раструбов и струн. Предвечерий парижских ты помнишь ли час? Эти розы и странные мальвы на скверах, Домино, точно призраки в сумерках серых, Каждый вечер менявшие платья для нас, Помнишь ночи, – как сердца тоску превозмочь? – Ночи в блесках, как черные очи голубки. Что осталось нам? Тени? Сокровища хрупкие? Лишь теперь мы узнали, как сладостна ночь. Тем, кто любит, прибежище дарит она, И с фиалковым небом парижского мая Шли не раз твои губы в пари, дорогая. Ночи цвета влюбленности! Ночи без сна! За тебя все алмазы сдавал небосвод. Сердце ставил я на кон. Над темным бульваром Фейерверк расцветал многоцветным пожаром – К звездам неба летящий с земли звездомет. Плутовали и звезды, как помнится мне. В подворотнях стояли влюбленные пары, Шаг мечтателей гулкий будил тротуары, Ерник-ветер мечты развевал в тишине. Беспредельность объятий заполнив собой, Мы любили, и в ночь твоих глаз не глядели Золотые глаза непогасшей панели. Освещала ты полночь своей белизной. Есть ли там першероны? В предутренней рани Овощные тележки, как прежде, скрипят И на брюкве развозчики синие спят? Так же лошади скачут в марлийском тумане? И на крюк Сент-Этьен поддевает ларьки, И сверкают бидоны молочниц лукавых, И, распяв неких монстров, на тушах кровавых Укрепляют кокарды, как встарь, мясники? Не молчит ли, кляня свой печальный удел, С той поры, как любовь удалилась в затворы, Граммофон возле нашего дома, который За пять су нам французские песенки пел? В тот потерянный рай возвратимся ли мы, В Лувр, на площадь Согласия, в мир тот огромный? Эти ночи ты помнишь средь Ночи бездомной, Ночи, вставшей из сердца, безутренней тьмы?
3 КАВАРДАК НА СЛЯКОТИ
Что за чертово время у нас на земле! Так чудит, точно спутало Ниццу с Шатле, Берег моря с его Променад дез Англе Крайне выглядит странно. Едет грязный обоз, на прохожих пыля. Люди голые ищут себе короля. Люди в золоте мерзнут, как мерзнет земля. Девка ждет хулигана. Птичьи головы вертятся, как флюгера. Продаю. Козыряю девяткой. Игра! Вы бы шли в монастырь, дорогая сестра. Не к лицу вам подмостки. Все слова – точно эхо, упавшее в гроб. Море зелено, точно фасолевый боб, И «Негреско», попав под холодный потоп, Стал бесцветней известки. Что за чертово время! Валит без дорог! Март чихает, и на небо синий клочок Ассигнацией тысячефранковой лег, Принял синий оттенок. Бедный Петер Шлемиль, что же с тенью твоей? Для чего ты запрятал ее от людей? Иль какой-то тебя соблазнил чародей Тень продать за бесценок? Что ж ты, изгнанный чертом с земли, со стены, Ищешь новую тень на дорогах страны, Ты, блуждающий символ ужасной весны Сорок первого года! Ну и время! Часам перепутало счет. Жен спровадило вон иль пустило в расход И твердит, будто волки – любезный народ И добра их порода. Ну и чертово время! Без ордера нет Ни житья, ни рубашки простои, ни конфет, Забирай колбасу, если ищешь букет, Хохочи, если мало! Ну и чертово время! Все в мире – как дым! Прежний друг обернулся врагом, и каким! Черный кажется белым, хороший – плохим. И запретов не стало. 4 ПАСТОРАЛИ
Маркиз там ездит на мотоциклетке, Там под бебе рядится старый кот. Сопляк там ходит в дамской вуалетке И, трам-пам-пам, пожарник помпы жжет. Гниют па свалке там слова святые, Слова пустые подняты на щит. Там бродят ножки дочерей Марии, И там спина эстрадницы блестит. Там есть ручные тачки и повозки, Автомобилей там невпроворот. Суют во все свой нос там недоноски, А трус иль плут во сто карат идет. Видальщины, скажу я без обиды, Навидишься у этих берегов! Девиц невидных, потерявших виды, Бандитов видных, с виду добряков, Самоубийц, кидающихся в воду, Тузов без карт, под видом правды ложь, И жизнь идет там через пень колоду, И ценности не ценятся ни в грош.
Левик В.
Л 36 Избранные переводы. В 2-х томах. Т. 1. Предисл. Л. Озерова. М., «Худож. лит.», 1977. 414 с.
Вильгельм Левик – известный советский поэт-переводчик, воссоздавший на русском языке многие шедевры мировой литературы. В первый том вошли переводы стихотворений и поэм немецких поэтов – от великого лирика средневековья Вальтера фон дер Фогельвейде до крупнейшего поэта XX века Иоганнеса Бехера; переводы сонетов Петрарки и стихотворений французских поэтов XVI–XX веков. 70404-156 Л ––––––––––– 166-77 Сб 3 028(01)-77
ВИЛЬГЕЛЬМ ВЕНИАМИНОВИЧ ЛЕВИК Избранные переводы в двух томах том 1 Редактор А. Парин Художественный редактор Л. Калитовская Технический редактор С. Ефимова Корректоры М. Пастер и М. Чупрова ИБ № 610 Сдано в набор 29/ХII 1976 г. Подписано к печати 23/V 1977 г. Бумага типогр. № 1. Формат 84x108/32. 13,0 печ. л. 21,84 усл. печ. л. 19,125+1 вкл. = 19,167 уч.-изд. л. Тираж 50 000 экз. Заказ 3572. Цена 1 р. 90 к. Издательство «Художественная литература» Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19 Набрано и сматрицировано в ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени Первой Образцовой типографии имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва, М-54, Валовая, 28 Отпечатано в полиграфическом комбинате имени Я. Коласа Государственного комитета Совета Министров БССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, Минск, Красная, 23.
[1] Потерянное дитя (франц.); прозвище передового во французской армии. [2] Да здравствует император! (франц.) [3] Аминь! (лат.) [4] Гораций Флакк (лат.). [5] Клянусь Геркулесом! (лат.) [6] Пачкотня – не живопись! (лат.) [7] Итальянская пословица, соответствующая русской: «Тише едешь, дальше будешь!» [8] Ваш слуга! (итал.) [9] Да, господин! (итал.) [10] Разговорное восклицание, приблизительно означает «таким образом», «итак».