еожиданное предложение перекочевать в какое–то более веселое местечко, расположенное поблизости, не вызвало во мне законного протеста. Мы вышли из гостиницы, свернули за угол, и в нескольких шагах перед собой я увидел светящуюся вывеску: «Бар «Янтарь»». Заведений с таким названием в Кенигсберге едва ли меньше, чем могил Канта, поэтому вывеска меня не слишком заинтриговала. Однако, войдя внутрь следом за своей молчаливой провожатой, я обнаружил, что в данном случае название таило в себе глубокий смысл. Веселье, которому предавались посетители этого бара, выглядело весьма своеобразно: под грохот танцевальной музыки (точнее, танцевального шума, так как называть подобные звуки музыкой мне кажется кощунством) все присутствующие неподвижно стояли, свесив руки вдоль туловища, и безжизненно глядели прямо перед собой. В такой же неподвижности застыл за стойкой бармен, подперев ручищами огромную голову. Вначале я решил, что на посетителей напал кратковременный ступор, но время шло, а застывшие фигуры и не думали приходить в движение, лишь изредка перебрасываясь вялыми бессодержательными репликами. Вспомнив название бара, я подумал, что увиденное мною и впрямь напоминает янтарь, — точнее, мух в янтаре. Мертвенная неподвижность всех этих людей начала вскоре внушать мне мистический ужас, и я пустился наутек, бросив свою мужественную спутницу. Подозреваю, что вскорости она оцепенела точно так же, как и все прочие посетители таинственного бара. Вернувшись в ресторан, я, стремясь как–то успокоиться, заказал целую бутылку «Белого аиста», и такая доза успокоила меня, пожалуй, чересчур радикально, так как забредший зачем–то в ресторан Пеленягрэ обнаружил меня безмятежно раскинувшимся на полу. Официантка, на лице которой все пороки и мерзости портового города оставили свои отвратительные следы, предъявила Виктору счет на астрономическую сумму: по ее словам выходило, будто я, пребывая в бессознательном состоянии, успел опустошить все винные погреба ресторана. Пеленягрэ не стал вступать в дискуссию с этой гарпией, а просто пригрозил вырвать у нее глаз без всякой жалости, после чего запрошенная сумма сразу уменьшилась на несколько порядков. Расплатившись деньгами, выуженными из карманов спящего Добрынина, архикардинал сбегал наверх за остальными маньеристами, и Орден понес своего расслабившегося Великого Приора по бесконечным лестницам и переходам гостиницы «Берлин». Моя безвольно свисавшая голова колотилась обо все углы и выступы, попадавшиеся по дороге, но ни я, ни мои подвыпившие друзья этого не замечали. Напротив, обмякнув на руках своих носильщиков, я заливался плутоватым смехом и явно получал величайшее удовольствие от процесса переноски. Постояльцы и служители гостиницы с недоумением поглядывали на нашу странную процессию, однако двигалась она столь уверенно и была столь очевидно лишена всякой вредоносности, что никто не выразил нам порицания. Основательно раскроив мне голову, верные друзья принесли меня в номер, помогли раздеться, а Пеленягрэ даже налил на сон грядущий стаканчик коньяка. Причина его необычной услужливости выяснилась наутро: оказалось, что он, ссылаясь на необходимость приготовления ухи и пользуясь временным помрачением моего рассудка, подбил меня купить на кухне гостиницы циклопических размеров кастрюлю. Приобретение обошлось мне в половину стоимости легкового автомобиля и к тому же совершенно не годилось для перевозки, так что мне волей–неволей пришлось подарить кастрюлю Пеленягрэ. Тот, подстрекаемый жаждой обогащения, каким–то образом ухитрился все же перевезти ее в Москву вместе с унитазным сиденьем и второй кастрюлей, украденной им ранее, — несколько меньших размеров, но тоже огромной. Впрочем, на примере Пеленягрэ выяснилось, что стяжательство всегда карается судьбой: выйдя из–за стола в туалет и услыхав оттуда чью–то удачную остроту, Пеленягрэ разразился таким неудержимым хохотом, что потерял равновесие, упал и разбил себе череп об унитаз. Тем самым он едва не повторил замечательную судьбу знаменитого итальянского поэта XIV века Пьетро Аретино, который, прожив жизнь гуляки, бабника и сочинителя порнографических сонетов, встретил свой конец так же весело, как жил: зашедшись за столом от смеха, он откинулся на спинку стула, не удержал равновесия и вместе со стулом полетел на пол. С размаху ударившись затылком об угол камина, поэт тут же испустил дух. Однако в неказистом на первый взгляд теле восточного латинянина жизнь держалась куда крепче, чем в теле изнеженного итальянца: усеяв весь паркет номера каплями крови и комками мозгового вещества. Пеленягрэ утром оставался столь же здоров и весел, как и накануне. Когда я проснулся, вид пола, заляпанного кровью и мозгом, вселил в меня понятное беспокойство, которое разделил и Александр Севастьянов, также весьма смутно помнивший окончание вчерашнего вечера. Однако рассказ Пеленягрэ, перемежавшийся шутками и взрывами хохота, развеял наши опасения: мы не оказались невольными виновниками насилия, и кровь на паркете оказалась драгоценной кровью поэтов, о чем свидетельствовали раны на моей голове и на черепе Виктора. Правда, архикардинал начал заметно заговариваться, но ход его мысли и ранее отличался крайней причудливостью, так что мы не стали придавать этому обстоятельству большого значения. Сам же он некоторую бессвязность своей речи объяснял тем, что впопыхах вместе с выпавшим мозгом затолкал в череп ряд посторонних предметов, как–то: обрывки газеты «Вечерний Калининград», забытую в ванной прежним постояльцем лысую зубную щетку, валявшийся на полу обмылок и пару гостиничных тараканов.