Выбрать главу

«Стыдитесь! Что между вами происходит? Как следует таким мужам, будьте друзьями! Любите друг друга! Я ведь старее вас годами!»

А накопившееся недовольство самим собой и в Кассии и в Бруте вымещается на этом бедном поэте:

«Кассий. Ха‑ха‑ха! Как нелепо этот циник стихи кропает!

Брут. Вон отсюда, дерзкий!

Кассий. Брут, не сердись! Таков его обычай!» — и т. д.

Но Брут честнее Кассия, и недовольство собой волнует его сильнее: он долго не может успокоиться и требует вина.

Всю эту сцену с поэтом мейнингенцы вычеркнули, а сцену примирения выдают за самую чистую монету, что зрителя, мало знакомого с «Юлием Цезарем», наводит на мысль, зачем это Шекспиру понадобилась ссора Кассия с Брутом, которая все равно же ничем не разрешилась?

Но — отмечу подробность — вино не вычеркнуто, может быть, затем, чтобы лишний раз щегольнуть внешней деталью: как, из каких кружек пил Брут в лагере вино. Во всяком случае, {51} эта вольность заставляет шекспировского Брута требовать вина без всякого повода, ничем не мотивирована.

Далее. Как новое доказательство мелочности, на которую стали способны Брут и Кассий., Шекспир вносит такую сценку: после ухода поэта Брут сообщает Кассию о смерти своей жены, о чем он уже извещен. Сейчас же вслед за этим в палатку входят Титиний и Мессала, и последний осторожно, предполагая, что Бруту ничего не известно, передает ему то же известие. И что же? Брут, этот когда-то чудный, благородный Брут, делает вид, что он это в первый раз слышит и что он геройски переносит горе, а Кассий, друг его, поддерживает его в этой лжи.

Эта комедия, резко разбивающая идеализацию характеров и очень трудная для исполнения, конечно, тоже вычеркнута мейнингенцами. Зато какие красивые и остроумные театральные эффекты следуют в последней картине.

И в этом духе поставлена вся трагедия. Картины, группы, громы и молнии — все это бесподобно, а ни один характер не выдержан; мне остается добавить, что все газеты признали в Цезаре отличную голову (опять ведь внешность!) и всякое отсутствие того властного, энергичного тона, который так порабощал всех окружающих Цезаря, а Каска, этот умница, являющийся по Шекспиру в первом акте человеком по виду «лениворавнодушным», затаившим в себе теплящийся огонек до тех пор, пока его не призвали к делу, у мейнингенцев вышел юрким, подвижным весельчаком.

Если бы на исполнение мейнингенской труппы «Юлия Цезаря» Москва взглянула как на превосходную внешнюю передачу тех сценических красот, которыми богата трагедия, то я бы не просил вас о напечатании моего письма, но, к сожалению, Москва афиширует эту труппу как такую, которая цельно и необыкновенно точно передает бессмертное творение Шекспира[15].

Вл. Немирович-Данченко

{52} 4. А. И. Сумбатову (Южину)[16]

31 июля 1887 г. Усадьба Нескучное

Я получил твое письмо незадолго до 15 июля. Поздравить тебя с твоей молодой женой уже не мог[17]. Хотел послать телеграмму 16‑го, имел возможность, но был в полной уверенности, что вы уедете из Москвы сейчас же после венчания. Потом из письма Веры Николаевны[18] к Коте[19] узнал, что вы действительно уехали в Одессу, и с неделю назад отправил туда коротенький billet doux[20] по адресу двух гостиниц: «Северной» и «Петербургской»; рассчитывал, что вы непременно остановитесь в одной из них. Получил ты эту поздравительную цидульку или нет? Теперь пишу по адресу Московского Малого театра, так как твоего нового местожительства не знаю. Если принять еще во внимание, что я писал и в Тифлисский театр Форкатти для передачи тебе, то ты увидишь, что мои записки гонятся за тобой по всем окраинам России, а известия о тебе я извлекал из писем к Коте или от Веры Николаевны, или от мамы, да отчасти из газет.

Читал отзывы Николая Данилыча о твоих гастролях в Петербурге[21]. Однако как он мало подвинулся как рецензент. Мне так и кажется, что это серьезничаю я на столбцах «Русского курьера» 7 лет назад, с тою разницею, что 7 лет назад ты не был тем, что теперь. Право, в трех больших его рецензиях не наберется и 20 строк настоящего критика. Единственное место, похожее на извлечение из хорошей критики, — это толкование твоего Гамлета, да и то выглядит мне продиктованным тобою за рюмкой водки на вокзале Ораниенбаума. Что он делает — Павлов? По-прежнему числится «подающим надежды» и состоит на счету поощряемых? По-прежнему пишет мелкие отзывы петитом в «Новостях»? Ездит в цилиндре и пальто мышиного цвета? И проявляет все инстинкты мечтателя из маленьких чиновников с Галерной? Удивительно типичный мужчина!

Я очень рад твоему большому успеху в Гамлете, хотя и в несчастной обстановке ораниенбаумского театра, и все-таки {53} искренно и дружески не советовал бы тебе еще выходить в нем в Москве. Одно из двух: или ты хочешь Гамлетом прибавить себе популярности, или сразу поднять себя до высокого уважения хорошей части публики. Если ты ищешь только первого, то можешь смело выступать в Гамлете. Мелкие рецензии скажут о тебе то же, что сказал Павлов, вызывать тебя будут много и пр., но выступить в нем, например, так, как выступил в свое время Ленский, — вряд ли тебе удастся. Пожалуйста, не вздумай сердиться на меня за эти строки. Оспаривай по-прежнему, но не сердись.

Я совсем понял твой взгляд на Гамлета и не нахожу в нем большой разницы с тем Гамлетом, какого давал — положим — Ленский. Пусть он будет сильный и решительный, но ты сам признаешь, что его муки в первых актах — муки человека, призванного мстить и не считающего себя вправе посягать на чужую жизнь. В этом его душевный разлад. Но в том-то и суть, что в этом разладе для него целое море скорби, той скорби, о которой я говорил и раньше, и выражение которой тебе еще очень трудно. Сколько я понимаю твои сценические способности, тебе не легко дается именно — как бы выразиться — этот отдел человеческой души. Верь мне. Я, может быть, смотрю на тебя строже всей публики: малейший промах поставлю в счет, но только тогда и стоит выйти тебе в Гамлете, когда все в тебе будет прекрасно[22]. Брось особенно увлекаться пафосом Юрьева[23]. Право, обаяние этого испанского воротника кратковременно. Помяни мое слово — не пройдет и двух-трех лет, и на пьесе, подобной «Севильской звезде», не будет и 500 р. сборов. Я перечел здесь несколько книг об испанской литературе и нашел, что нигде в мире, даже в самой Испании, Лопе де Вегу не ценили так высоко, как ценят теперь у нас в Москве. Везде его считают пылким и довольно красивым пустозвоном — и больше ничего. Я даже, когда отдаю себе здесь отчет в том, что видел и слышал, не понимаю, почему автора «Фуэнте» и «Севильской звезды» ставят выше автора «Чародейки», например? Лопе де Вегу считают все эти Юрьевы за какого-то классика, а «Чародейку» называют мелодрамой. По-моему, так «Чародейка» и красивее, и больше в ней тонов, и больше интересных сцен, чем в «Звезде Севильи», {54} а глубоких мыслей или поучительного ровно столько же, т. е. совсем нет.

Столичная публика просто-напросто не имеет времени отдавать себе отчет в том, что видит, увлекается общим течением, живет минутным чувством и приходит в себя только тогда, когда из умных найдется хоть один горластый, которому удастся перекричать рев толпы. Я, может быть, преувеличиваю, говорю, что через три года публика перестанет посещать «Звезду Севильи». Вернее, пожалуй, что толпе вечно будет нравиться Юрьев, но, во всяком случае, настоящие ценители драмы, увлеченные теперь вместе с другими, скоро охладеют… стоит только мне взяться за критическое перо (!).

Мы собираемся из Нескучного[24] 20‑го или 19‑го августа. Значит, в Москве будем около 23‑го. Если ничто не нарушит наших планов, пробудем в Москве с неделю, потом в Питер. Я до сих пор не окончил моей пьесы[25]. Вернее, я ее окончил еще в начале июля, но с тех пор переделываю и переписываю некоторые сцены по нескольку раз. Довольно сказать, что я написал пятиактную пьесу, а привезу четырехактную. Из этого уже можно судить о том, сколько я вожусь с ней. Ты понимаешь, как трудно из написанной пятиактной комедии сделать четырехактную, как трудно решиться не только выбросить несколько действующих лиц, но и целый акт перенести из одного места в другое, с обстановкой, совсем не похожей на первоначальную. Все это я проделываю. Дело дошло вот до чего: Котя переписывала уже беловой экземпляр и, переписывая, сказала мне, что одно место, наиболее выпуклое в пьесе, бледно: я его «перепростил». Тогда я снова принялся за переделку. Словом, я исписал почти всю бумагу, которую ты видел, а по количеству написанных мною сцен не уступлю трем большим драмам. Боюсь одного, что овчинка не стоит выделки, а впрочем, боюсь и еще другого — что поправки да перемарки к добру не ведут. Впрочем, ты знаешь, что я очень многого боюсь, когда пишу, — это мое слабое место. Я никогда не доволен тем, что «творю». Будущее покажет истину. Во всяком случае, я еще ни с одним своим произведением не трудился столько, сколько с этим. В июле делал антракт: мы ездили верст за 45 к соседям, где в большом ремесленном училище {55} ставился спектакль в пользу его. Я был режиссером. Играли «Соколы и вороны»[26], работали, как пара добрых волов. Фурор был полный. Приезжали к спектаклю за 65 верст, платили по 2 р. за то, чтоб стоять. Пьеса шла гладко, а в некоторых ролях даже артистически. Можешь поверить, что наибольший успех имела исполнительница Евгении Константиновны? Гламе[27] надо было бы поучиться у нее. Это директорша училища. Все аллюры настоящей актрисы. Любительницы нет и следа. С первого слова до последнего были продуманы и прочувствованы. А актрисы говорили, что это неблагодарная роль. Котя играла Антонину Трофимовну и в последнем действии проявила столько силы и горячности, что желал бы, чтобы Рыбчинская[28] была в театре. Я глаза вытаращил. Вообще все были хороши, кроме Зеленова. Увы! Его играл попечитель училища, молодой человек, был пьян вдребезги, врал и портил на каждом шагу. Я играл Тюрянинова[29] отлично. После 4‑го акта ученики школы сделали мне овацию, с поднесением венка и благодарственной речью за мою «художественную игру, за мои старания и за мою (?) модную (!) пьесу». Так и сказал ученик лет семнадцати: модную пьесу. Ergo, 1/4 венка принадлежит тебе, впрочем, твоя фамилия по-прежнему красовалась на афише первою — не подумай, что я крал твои лавры. После 5‑го акта мне была устроена овация от артистов, причем артистки подали мне по букету, пьяный Зеленов говорил речь, публика шумела, радуясь такому необычайному, невиданному в уезде торжеству, и сослепу прислала мне в уборную 2 бутылки шампанского (кажется, даже не настоящего). Это все, что она могла сделать. Я (радуйся!) хотел отбить горлышко шампанского и порезал себе руки, а потом окровавленный играл «Несчастье особого рода»[30] (с Котей в главной роли). Потом следовал ужин, тосты и тому подобная чепуха. Я не пощедрился даже на бутылку вина, съел 5 порций мороженого и слушал чужие глупости, а сам их не говорил: произнес только один тост за процветание училища.