После смерти отца его жизнь изменилась. Он должен был продолжать его дело, упрочивать славу своего имени.
Сначала это занимало его. Он задумал было реорганизовать фабрику, но отказался от этой мысли, поняв, что это будет ему стоить. Постепенно он примирился с тем, что все идет помимо его воли, и передал дела управляющему. Начало его эры в доме ознаменовалось небольшими переменами: он снял портрет деда в европейской гостиной и повесил вместо него написанные маслом маки, а над сохранившимися еще черными железными воротами зажег французский фонарь.
Все остальное осталось на своих местах. Перемены приходили извне. Шло второе лето после смерти отца, когда что-то непонятное произошло с городским банком. Угроза банкротства стала вполне ощутимой. С большим трудом ему удалось спастись. Но тут управляющий начал реорганизацию фабрики, вызвав этим недовольство служащих. Ему показалось, что наконец наступил тот миг, которого он давно боялся. «Выполните их требования», — приказал он управляющему, и в голосе его звучало скорее раздражение, чем тревога. «Да, я дам вам то, чего вы просите. Но не больше. Довольны?» — думал он про себя. Кое-какие реформы все-таки были проведены.
С некоторого времени он полюбил ходить в храм. Храм сверкал оцинкованной крышей совсем рядом, на северном склоне горы. Он сблизился с настоятелем. Это был маленький тщедушный старичок, совсем дряхлый и давно уже выживший из ума. Мочка его правого уха была когда-то разорвана, и на месте раны остался черный шрам, придававший лицу что-то зловещее.
Он ходил в храм даже в изнуряюще знойные летние дни. Медленно поднимался по длинной каменной лестнице, шаркая ногами. Вокруг кельи настоятеля буйствовали летние травы, цвели петушиные гребешки. Днем старик обычно дремал. Он окликал его, приблизившись к келье. Иногда с крыльца срывалась ящерица и, взмахнув зеленым хвостом, исчезала.
Он расспрашивал настоятеля о смысле священных сутр. Но тот ничего не мог объяснить. Бормоча что-то невнятное, заливался веселым смехом. Он тоже смеялся. Ему было хорошо. Однажды он попросил настоятеля рассказать о привидениях. И услышал около десяти страшных историй — настоятель поведал их одну за другой своим дрожащим голосом. А когда он поинтересовался, нет ли привидений в этом храме, настоятель замахал руками: «Куда там…»
Прошел еще один год — и умерла его мать. После смерти отца она робела перед сыном. Видно, постоянный страх и сократил срок ее жизни. Когда умерла мать, он перестал ходить в храм. Теперь, когда ее не стало, он осознал — посещение храма до некоторой степени заменяло ему служение матери.
После смерти матери он понял, как печальны малые семьи. Его старшая сестра унаследовала большой ресторан в соседнем городе. Младшая училась в столице в частной женской школе, где большое внимание уделялось физическому воспитанию, и приезжала домой только на каникулы. Она носила очки в черной целлулоидной оправе. Очки носили в их семье все — и он, и сестры. У него были очки в железной оправе, а у старшей сестры — в тоненькой золотой.
Раз он поехал развлечься в соседний город. Дома он пить не решался, робел. В соседнем городе ему даже удалось устроить несколько небольших скандалов. Но скоро он устал и от этого. Ему хотелось иметь ребенка. Ему казалось, что только ребенок может сблизить его с женой. У него все время было такое чувство, что тело жены невыносимо пахнет рыбой. Запах ударял ему в нос, и это было мучительно.
К тридцати годам он растолстел. Утром, умываясь, намыливал руки, взбивал мыльную пену, и тыльная сторона руки становилась гладкой и блестящей, как у женщины. Указательный палец пожелтел от никотина. Он все время пытался отмыть его, но тщетно. Курил он много. Несколько пачек сигарет в день.
Весной жена родила девочку. Два года назад она легла в больницу и пробыла там около месяца.
Девочку назвали Юри. В отличие от обоих родителей она появилась на свет белокожей. Тонкие волосы, безбровое личико. Изящные, тоненькие, длинные ручки и ножки. В два месяца она весила пять килограммов и была около шестидесяти сантиметров ростом. Она развивалась быстрее других детей.
На сто двадцатый день после ее рождения был устроен большой праздник.
Да, я простоват, полная противоположность тебе. Женившись на женщине, которая не была девственницей, я три года пребывал в неведении относительно этого факта. Может быть, не годится говорить об этом вслух… С одной стороны, это жестоко по отношению к жене, которая сейчас с блаженным упорством отдается вязанию. А с другой — получается, что я вроде бы осуждаю многие семейные пары. Но я все-таки скажу. Ах, какое самодовольное у тебя лицо! Так и хочется ударить!
Я не читал ни Валери, ни Пруста. Я вообще неважно разбираюсь в литературе. Меня волнует другое. Я стараюсь познать истинное. Познать человека. Этих, с позволения сказать, зеленых навозных мух, которые именуют себя людьми. Поэтому для меня писатель — это все. А написанное им — ничто, пустое место.
Ни одно произведение не может быть выше своего создателя. Так называемые шедевры, в которых автор якобы «превзошел самого себя», — пустая выдумка читателей. Что, морщишься? Ну, разумеется, тебе неприятны мои слова, они для тебя слишком грубы и вульгарны. Еще бы, ведь ты из кожи вон лезешь, пытаясь уверить читателей в существовании так называемого «инспирэйшн» — вдохновения. Поэтому постараюсь высказать свою мысль более ясно. Я пишу лишь тогда, когда знаю, что написанное принесет мне доход. И нечего презрительно фыркать! Тебе что, не по душе подобное отношение к сочинительству? Ах, ты не фыркаешь… Тогда оставь эту дурацкую привычку глубокомысленно кривить рот.
Я пишу все это, желая пристыдить тебя. Правда, не исключено, что позор может пасть на мою голову, а не на твою. Но знай — я ни в коем случае не ищу твоей жалости. Я хочу с высоты своего положения швырнуть тебе в лицо истинные человеческие страдания.
Жена моя так же лжива, как я сам. В начале нынешней осени я написал небольшой рассказ. О том, как я счастлив в семейной жизни, как горд этим счастьем… Написав, дал прочесть жене. Прочитав вполголоса, она сказала: «Ах, как хорошо!» — тем самым поощряя меня к дальнейшему лицемерию. При всей своей тупости я не мог не заметить, что слова ее не были продиктованы минутным настроением. Я не спал три ночи, стараясь понять, почему поведение жены так встревожило меня. Сомнения мои постепенно перерастали в досадную уверенность. Я ведь обладаю несноснейшим характером человека, всегда попадающего на тринадцатый стул.
Потом я принялся обвинять жену, на что потратил еще три ночи. Но она только смеялась. Тогда я решился на последнее. Я ввел в рассказ эпизод, в котором изобразил, как счастлив был некий похожий на меня мужчина, узнав, что ему досталась в жены девственница, и с тех пор, предъявляя обвинения жене, неизменно ссылался на него. «Я уже сейчас великий писатель, — говорил я ей, — значит, рассказу обеспечено, по крайней мере, сто лет жизни, так что слава отъявленной лгуньи за тобой закрепится надолго». И моя темная, невежественная жена испугалась. После некоторых колебаний она прошептала мне на ухо: «Это было всего один раз». Засмеявшись, я потрепал ее по плечу. «Ну, стоит ли принимать близко к сердцу ошибки молодости?» — подбадривал я ее, а сам вытягивал дальнейшие подробности. Ах, какая мука! Помолчав, жена поправилась: «Два раза». Потом прошептала: «Три». Я спросил ласково: «Кто он?» Имя было мне неизвестно. Пока она рассказывала мне о нем, я обнимал ее. О жалкое вожделение! Но не это ли истинная любовь? В конце концов жена выдавила из себя: «Шесть раз», — и зарыдала.
На следующее утро она была весела, как никогда. Когда мы сидели за завтраком, она, шутя, сложила ладони и поклонилась мне, словно божеству, а я, желая продемонстрировать хорошее расположение духа, с нарочитой свирепостью закусил нижнюю губу. От этого жена еще больше оживилась. «Страдаешь?» — посмотрела она на меня. «Немного», — ответил я.
И вот что я должен тебе сказать. В постоянстве, какое бы обличье оно ни принимало, всегда есть что-то грубое и примитивное.