К тому же в комнате было тихо, взрывы веселья звучали приглушенно, пирушка была вполне благопристойной. Мы выпили по бокалу мадеры, беседуя с большим спокойствием. Это мирное настроение меня раздражало, мне так и хотелось крикнуть что-нибудь. Лоранс и Мария уселись по обе стороны от Маргаритки и тихонько разговаривали между собой. Надтреснутый голос старухи доносился до меня, как отдаленный ропот; тем временем Жак объяснял мне, что побудило его устроить торжество, — он удачно сдал один из экзаменов и праздновал это событие. Он показался мне более общительным, не таким практичным, как всегда; он держался все непринужденнее, забывая подчеркивать свое будущее положение, и даже завел разговор о своих юных годах. Сказать по правде, Жак был просто пьян от радости; он соглашался дурачиться потому, что поднялся одной ступенью выше на пути к мудрости.
Наконец мы сели за стол. Я все время ждал этой минуты. Наполнив бокал, я сразу его выпил. Я был очень голоден, — ведь я жил на одних корках, — но пренебрег пирожками и закусками и занимался только вином, то белым, то красным. Я пил не из потребности напиться, я пил ради того, чтобы пить; мне казалось, будто я пришел сюда лишь с целью осушать свой бокал. И я настолько добросовестно выполнял эту задачу, что с радостью заметил, как все мои мышцы расслабляются, а мысли начинают путаться.
Спустя полчаса огоньки свечей потускнели и расплылись; комната стала совсем красной, какого-то блеклого, неровного красного цвета. Мой разум, слегка помутившийся, странным образом окреп и приобрел ужасающую ясность. Я был пьян, на моем лице, вероятно, появилось бессмысленное выражение, идиотская улыбка пьяниц; но в самой глубине моего сознания царили спокойствие и трезвость, я рассуждал совершенно свободно. То было страшное опьянение; меня мучила слабость гибнувшего от изнеможения тела, сочетавшаяся с силою души, которая все видела и обо воем судила.
В то время как женщины и Жак болтали и смеялись под звон бокалов и звяканье вилок, я разглядывал их, облокотись на стол. Их лица, их слова доходили до моего сознания настолько четко и ясно, что причиняли мне сильную, острую боль. Моя любовь еще жила во мне, она волновала и изменяла все мое существо; но сейчас во мне проснулся и прежний рассудительный философ. Мне были приятны и мое опьянение, и Лоранс, однако я понимал: и то и другое — грязь.
Жак сидел слева от меня; не знаю, удалось ли ему напиться допьяна, но он нес всякий вздор, может быть и умышленно. Напротив сидели все три женщины: по правую руку от меня Мария, затем Маргаритка, затем Лоранс, слева от Жака. Я не сводил глаз со всех троих, мне казалось, что у них новые лица и звучащие по-новому голоса.
Я не видел Марию с того дня, как застал ее лежащей на диване, бледную и обессилевшую. Тогда ее можно было принять за юную девушку, угасающую от непорочности. Теперь же ее белокурые волосы рассыпались по плечам, лицо пылало, щеки были окрашены сиреневым румянцем; она размахивала обнаженными руками с жаром несведущего ребенка в первом порыве страсти. Я весь погрузился в созерцание ее пламенеющего юного лица.
Удивительное, щемящее душу чувство вызывало это создание, очнувшееся от своей агонии, чтобы смеяться и пить, чтобы попытаться изведать все мучительные наслажденья этой жизни, прожитой бессознательно, с наивностью маленького ребенка. Разглядывая Марию, растрепанную, то и дело вздрагивающую, ее горящие глаза, влажные губы, я вообразил в пьяном тумане, что передо мной умирающая, которая внезапно услыхала на смертном одре зов своего сердца, своих чувств, и в эту торжественную минуту, растерянная, смятенная, она все же не хочет умирать, не удовлетворив своих неясных желаний.
Лоранс тоже оживилась. Она была почти хороша от бесстыдства. Во всех ее чертах сквозила откровенная порочность, которая сообщала наглое выражение ее вытянувшемуся лицу; от нервного возбуждения у нее образовались на лице резкие складки, они разрезали щеки и шею на большие квадраты, придавая Лоранс какой-то высокомерный вид. Она побледнела; жемчужные капли пота выступили на лбу и у корней волос, высоко взбитых над низким, приплюснутым черепом. Она уселась поглубже в кресло; на ее мертвенном, искаженном лице жили только темные глаза — она казалась мне чудовищным образом женщины, которая взвесила у себя на ладони все наслажденья и теперь отказывается от них, находя их слишком легковесными. Временами мне чудилось, будто она смотрит на меня, пожимая плечами; она улыбается из жалости, как бы говоря мне: «Ты меня любишь, да? Чего тебе надо от меня? Я труп, а сердца у меня не было никогда».