Я пододвинулся к Лоранс, обнял ее и стал говорить с нею тихо, на ушко, ласковым и печальным голосом. Не знаю, что я ей сказал. Я излил перед ней все то, что переполняло мое сердце. То была одна долгая мольба, страстная и смиренная, нежная и неистовая, преисполненная гордости и низости. Я открыл ей все — и свое прошлое, и свое настоящее, и свое будущее; я поведал историю своего сердца, я добрался до самых глубин своего существа, чтобы ничего не скрыть. Я нуждался в прощении, я испытывал необходимость простить. Я обвинял Лоранс, я требовал от нее прямоты и искренности, я рассказал ей, сколько слез она заставила меня пролить. Я не упрекал ее, желая оправдаться; мои губы раскрывались помимо моей воли, я был поглощен настоящим, мои каждодневные мысли слились в одну кроткую и покорную жалобу, лишенную какой бы то ни было злобы, лишенную гнева. Упреки и признания перемежались у меня с любовными излияниями, с внезапными приливами нежности; я говорил языком сердца, ребяческим и неизъяснимым, то возносясь к самому небу, то припадая к земле; я прибегал к очаровательной и нелепой поэзии детей и влюбленных; я был безумным, страстным, опьяневшим. Я непрестанно, как во сне, спрашивал, отвечал, говоря проникновенным и ровным голосом, прижимая к груди Лоранс. Целый час я слышал смиренные, трогательные слова, сами собой слетавшие с моих губ; когда я прислушивался к этой волнующей музыке, мне становилось легче, мне казалось, что она навевает сон на мое бедное, наболевшее сердце и что оно засыпает.
Лежавшая с открытыми глазами Лоранс бесстрастно уставилась в стенку. Мой голос, видимо, не доходил до нее. Она была рядом, такая немая и безжизненная, словно очутилась в глубоком мраке, глубоком безмолвии. Ее нахмуренный лоб, холодные, сжатые губы говорили о бесповоротном решении не слушать, не отвечать.
Тут во мне родилось жгучее желание добиться от этой женщины хоть одного слова. Я отдал бы свою кровь, лишь бы услышать голос Лоранс, все мое существо стремилось к ней, заклинало ее, смиренно молило наговорить, произнести хоть что-нибудь. Ее молчание довело меня до слез; по мере того как она становилась все мрачнее и непроницаемее, во мне росло неясное беспокойство. Я чувствовал, что нахожусь на пути к безумию, к навязчивой идее; мне необходимо было услышать какой-то ответ; мольбы и угрозы стоили мне нечеловеческих усилий, но я должен был удовлетворить эту терзавшую меня потребность. Я без конца ее спрашивал, добивался выполнения своих требований, менял форму расспросов, придавая им все большую настойчивость; я пустил в ход всю свою мягкость, всю резкость, умолял, приказывал, говорил ласково и покорно, потом поддавался ярости, потом становился еще более смиренным, еще более вкрадчивым. Но Лоранс, ни разу не дрогнув, не бросив на меня ни единого взгляда, как бы не замечала меня. Вся моя воля, все мое исступленное желание разбивалось о безжалостную глухоту этого существа, которое отвергало меня.
Эта женщина ускользала от меня. Я понимал, что между нами стоит какая-то непреодолимая преграда. Я стискивал ее тело в своих объятьях, я чувствовал, как пренебрежительно оно им отдавалось. Но раскрыть ее душу, проникнуть в нее я не мог; ее сердце и мысли устремлялись прочь, я сжимал безжизненную тряпку, такую измочаленную, такую изношенную, что она не вызывала во мне никаких эмоций. А я любил, и я хотел обладать. Я удерживал с отчаянием единственное оставшееся у меня живое существо, я требовал, чтобы оно принадлежало мне, я неистовствовал, как скупой, думая, что его отнимут у меня и что оно охотно позволяет похитить себя. Я возмущался, призывал все силы на защиту своего имущества. И что же? Я прижимал к груди всего лишь труп, неизвестный, чуждый мне предмет, сути которого я не мог понять. О братья, вам незнакома эта мука, эти любовные порывы, разбивающиеся о безжизненное тело, это холодное сопротивление плоти, в которой хотелось бы раствориться, это молчанье в ответ на такие долгие слезы, эта добровольная смерть, которая могла бы быть любовью, — ее страстно об этом молят, но она не становится любовью.
Когда я уже потерял голос, когда я уже отчаялся оживить Лоранс, я опустил голову к ней на грудь, приложив ухо к ее сердцу. Так, прижавшись к этой женщине, лежа с открытыми глазами, глядя, на коптящий фитиль свечи, я провел ночь в раздумье. Из-за перегородки до меня доносилось перемежающееся с икотой хрипенье Марии, усыплявшее мои мысли.