Выбрать главу

— Я не хочу вас гнать. Я только говорю, что вы выбрали себе плохое пристанище. Вам трудно будет свыкнуться с моей печалью и моим уединением.

— Выбрала! Ты думаешь, нам дозволено выбирать? Можешь сердиться на меня сколько угодно, но я должна тебе сказать: я пришла сюда потому, что не знала, куда деваться. Я поднялась наверх тайком и собиралась провести ночь где-нибудь на лестнице. Потом прислонилась к твоей двери и вспомнила о тебе, У тебя нет хлеба, а я не ела со вчерашнего дня, и моя улыбка так бледна, что завтра она меня уже не прокормит. Видишь, я вполне могу остаться. И лучше уж умереть здесь, чем на улице: тут не так холодно.

— Нет, поищите еще, вы сумеете найти кого-нибудь побогаче и повеселее. Потом вы мне будете только благодарны, что я не принял вас.

Лоранс встала. На ее лице появилось выражение бесконечной горечи, к которой примешивалась ирония. Ее взгляд уже не молил: он стал дерзким и циничным. Она скрестила руки и посмотрела мне в глаза.

— Что ж, скажи прямо: я тебе не нужна. Видно, я уж слишком некрасивая, слишком жалкая. Я тебе не правлюсь, вот ты и гонишь меня. Ты не можешь оплатить красоту, но хотел бы иметь красивую любовницу… Дура я, что не подумала об этом. Не сообразила, что не заслуживаю даже любви нищего и что мне надо спуститься еще на одну ступеньку ниже. Захочу пить — утолить жажду можно и из канавы, захочу есть — меня может прокормить воровство. Благодарю за совет.

Она застегнула платье и направилась к двери.

— А знаешь ли ты, — продолжала она, — что мы, подонки, все же лучше вас, честных людей?

Лоранс говорила еще долго, очень резко. Я не могу передать вам всей грубой силы ее слов. Она заявила, что подчиняется всем нашим прихотям, смеется, когда мы приказываем смеяться, а потом, когда мы встречаем ее, мы от нее отворачиваемся. Кто заставляет нас требовать от нее поцелуев, кто толкает нас в ее объятья вечером, с тем чтобы при свете дня мы глядели на нее с таким презрением? Ведь я же хотел ее в тот раз, так почему я отказываюсь от нее теперь? Разве я забыл, что есть такой мир, где женщина, которая отдалась мужчине, становится его женой? Если она замарана, значит, я могу безнаказанно пачкать ее еще больше? Я даже не побоялся, что она может как-нибудь вечером прийти ко мне и напомнить о пашем союзе. Она для меня больше не существует, а я, может быть, сделал ее матерью. Значит, мы могли сойтись, не имея ничего общего.

Она немного помолчала, потом заговорила с еще большим жаром:

— А я скажу тебе, что ты лжешь — мы муж и жена, и я имею все права законной супруги. Ты не можешь отменить то, что было. Ты хотел этого союза, и ты подлец, что больше не хочешь его. Ты мой, я твоя!

Лоранс открыла дверь. Стоя на пороге, бледная как полотно, она оскорбляла меня, но в ее голосе не было злобы. Я соскочил с кровати и взял ее за руку.

— Перестань… Оставайся тут, я так хочу. Ты замерзла, ложись в постель.

Поверите ли, братья, — я плакал. То не было жалостью. Слезы сами катились по щекам, их вызвала какая-то безмерная, смутная печаль.

Слова этой женщины поразили меня в самое сердце. Ее доводы, — она, вероятно, и не сознавала всей их силы, — показались мне справедливыми и верными. Я был всецело согласен с тем, что она имеет право на мое ложе; прогнать ее было бы вопиющей несправедливостью. Она все еще женщина, хоть и падшая, и я не могу пользоваться ею как безжизненным предметом, которому безразличны и презрение и невнимание. Помимо всего прочего, я значу для нее не меньше, чем для возлюбленной, образ которой создавал в своих грезах. И невинная девушка, и падшая женщина равно могут прийти к нам зимней ночью и сказать, что им холодно, что они голодны, что мы им нужны. Но одну мы принимаем, а другую гоним прочь.

И все это потому, что мы малодушно боимся наших пороков. Нам страшно иметь подле себя живое воспоминание о нашем позоре, живое угрызение совести. Мы мечтаем о всеобщем уважении, и когда мы краснеем оттого, что к нам взывает любовница, утратившая свое достоинство, мы отрекаемся от нее, объясняя краску на нашем лице ее бесстыдством. И при этом мы не чувствуем себя виноватыми, не задумываемся над тем, какой справедливости требует эта женщина. Привычка сделала из нее нашу игрушку, нас удивляет, что эта игрушка разговаривает и называет себя женщиной.

Я содрогнулся перед истиной. Я понял — и заплакал. Вопрос был прост, казалось мне, прост, ясен и бесспорен. Слова Лоранс пугали меня, не вызывая возмущения. У меня и в мыслях не было, что она может прийти, но она пришла, и я оставил ее у себя. Не знаю, братья, как объяснить вам то, что я тогда чувствовал. Мой рассудок — рассудок двадцатилетнего юноши — воспринял как безоговорочную истину эти слова: «Ты мой, я твоя».