Выбрать главу

А потом еще его упрямая одержимость этим мерзким извращенцем Ричардом Аптоном Пикманом — наваждение, быстро переросшее в то, что лично я счел не иначе как психоневротической фиксацией на чертовом ублюдке и на кощунственных мерзостях, переносимых им на холст. Когда два года спустя Пикман бесследно исчез из своей убогой «студии» в Норт-Энде{16}, эта фиксация только усиливалась, пока наконец Тербер не пришел ко мне с невероятным, кошмарным рассказом. В ту пору я от него лишь отмахнулся — как от бредовых порождений больного разума, не выдержавшего бессчетных ужасов войны, кровопролития и безумия, свидетелями которых Тербер стал на берегах реки Мёз, а потом в глухомани Аргонского леса.

Но я уже не тот, каким был прежде — когда мы с Тербером сидели ввечеру вдвоем в обшарпанном баре близ Фэньюэл-Холла{17} (не помню, как бар назывался, я в него не то чтобы постоянно захаживал). Так же как Уильяма Тербера изменила война и все то, что он пережил в обществе Пикмана, — чего бы уж там ни произошло на самом-то деле, — так изменился и я, изменился целиком и полностью: сперва — из-за внезапного самоубийства Тербера, а затем — из-за киноактрисы Веры Эндекотт. Не думаю, впрочем, что рассудок мой помутился; если понадобится, я готов подтвердить перед судом, что нахожусь в здравом уме, пусть и испытавшем сильнейшее потрясение. Но теперь я поневоле смотрю на окружающий мир иными глазами, ибо после того, что я видел, не может быть возврата к былому, неоскверненному состоянию невинности и благодати. Нет возврата к священной колыбели Эдема, ибо вход охраняют пламенеющие мечи херувимов, и разум не в силах — если только не придут на помощь шок или истерическая амнезия — просто-напросто взять да и позабыть откровения странные и жуткие, явленные мужчинам и женщинам, кои дерзнули задавать запретные вопросы. И я солгу, если стану уверять, будто не понимал и не подозревал, что путь, на который я встал по доброй воле, приступая к своему расследованию после дознания и похорон Тербера, приведет меня туда, где я в итоге и оказался. Я это знал — знал достаточно хорошо. Я еще не настолько низко пал, чтобы уклоняться от ответственности за свои собственные действия и их последствия.

Тербер и я, помнится, встарь спорили о применимости такого литературного приема, как повествование от первого лица: Тербер доказывал его эффективность, а я оспаривал достоверность подобных историй, ставя под сомнение и мотивацию вымышленных авторов, и способность персонажей-рассказчиков вспомнить в точности, подробно и ясно, конкретные разговоры и последовательность событий в стрессовой, зачастую опасной ситуации. Наверное, по той же причине мне трудно воспринимать движущуюся картинку в кино, ведь я знаю про себя, что на самом-то деле она не движется. Я подозреваю, это — свидетельство некоего сознательного нежелания или бессознательной неспособности достичь того, что Кольридж называл «добровольным отказом от недоверия»{18}. А теперь вот я сажусь записать свой собственный рассказ, хотя и свидетельствую, что в нем нет ни единого слова преднамеренного вымысла, и о публикации этих заметок я, безусловно, даже не помышляю. Тем не менее в изложении моем неизбежно встретятся неточности — вследствие объективной ограниченности повествования от первого лица, о которой я уже говорил выше. То, что я сейчас пишу, — это моя добросовестная попытка восстановить события, связанные с убийством Веры Эндекотт и ему предшествующие; именно так текст и следует воспринимать.

Это — моя история, подкрепленная скудными документами, которыми я располагаю. В какой-то степени это и ее история тоже; и здесь же маячат призраки Пикмана и Тербера. Положа руку на сердце, я уже начинаю сомневаться, что, записав ее, обрету исцеление, которого так отчаянно жажду, — что смогу заглушить треклятые воспоминания, ослабить их власть надо мною и, если уж совсем повезет, снова обрету способность засыпать в темноте и покончу с разнообразными одолевающими меня фобиями. Слишком поздно понял я навязчивый страх бедняги Тербера перед туннелями метро и подвалами и теперь могу присовокупить к нему свои собственные страхи, не важно, рациональны они или нет. «Думаю, тебя больше не удивляет, что я избегаю метро и всяческих подвалов», — сказал он мне в тот день в баре. Я-то, понятное дело, удивился — более того, усомнился в нормальности дорогого и близкого друга. Ну, по крайней мере, на этот счет мои сомнения давно развеялись.