Мне стало стыдно.
— Прости меня, ладно? — прошептала я и пошла к станции Отя-но мидзу. Пройдя немного, оглянулась и увидела, что она все еще неподвижно стоит на мосту, не спуская с меня глаз.
Больше мы не встречались. Мы брали уроки у одного учителя-иностранца, но учились в разных школах.
С тех пор прошло двенадцать лет, а я так и осталась героиней «Дневника Сарасина». Чем же я занималась все это время? Идея революции меня не увлекла, влюбляться я тоже не влюблялась. Люди, умудренные опытом, поучая нас, твердили, что на свете нет ничего глупее и отвратительнее революции и любви. В довоенные и военные годы мы принимали их слова за истину. Но после капитуляции перестали доверять своим умудренным опытом наставникам, нам стало казаться, что в настоящей жизни все совсем по-другому, что они жестоко обманывали нас, уверяя, что виноград-то зелен, а сами прекрасно знали, что на свете нет ничего прекраснее, упоительнее революции и любви. Человек рожден для революции и любви.
Перегородка вдруг отодвинулась, и показалось улыбающееся лицо матушки.
— Ты еще не легла? Неужели тебе совсем не хочется спать? — спросила она.
Я посмотрела на часы — было уже двенадцать.
— Не хочется. Читала книгу о социализме и разволновалась.
— А-а. У нас нет сакэ? В таких случаях неплохо выпить, тогда сразу заснешь.
Она словно подтрунивала надо мной, и в том, как она это делала, было что-то очаровательно декадентское.
Скоро наступил октябрь, но вместо пронзительно ясного осеннего неба над головой нависали темные тучи, тянулись слякотные душные и жаркие дни, как будто вернулся сезон дождей. Каждый день к вечеру температура у матушки неизменно повышалась до тридцати восьми, тридцати девяти градусов.
А однажды утром у нее распухла рука, да так сильно, что я перепугалась. В последнее время матушка, когда-то любившая порассуждать о том, сколь завтрак важнее и приятнее обеда и ужина, по утрам, не вставая с постели, с трудом съедала чашечку каши. В тот день, зная, что она не выносит запаха соленых овощей, я приготовила для нее суп из грибов мацутакэ, но похоже, его запах тоже вызвал у нее отвращение: поднеся чашечку к губам, она тут же тихонько опустила ее на столик. Тут-то к своему ужасу я и заметила, как сильно вздулась ее правая рука.
— Маменька, что это у вас с рукой?
Ее побледневшее лицо тоже показалось мне немного отекшим.
— Ничего особенного. В такой опухоли нет ничего страшного.
— Когда это случилось?
Матушка молчала, зажмурившись, как от яркого света. Я едва сдержалась, чтобы не разрыдаться. Это была не ее рука. Это была рука какой-то чужой женщины. У моей матушки такие изящные тонкие руки. Я их очень хорошо знаю. Нежные руки. Прелестные руки. Неужели я их больше никогда не увижу? Левая рука пока еще почти не изменилась, но мне было так больно, что, не в силах смотреть на матушку, я отвела взгляд и уставилась на корзину с цветами, стоявшую в нише.
Слезы душили меня, и я пошла в столовую, где Наодзи в одиночестве ел яйцо всмятку. Даже в те редкие дни, которые он проводил с нами в Идзу, по вечерам он обязательно уходил к О-Саки и возвращался домой пьяным. Утром вид у него был весьма помятый, отказываясь от риса, он съедал только несколько яиц всмятку, потом поднимался к себе на второй этаж и до вечера валялся в постели.
— У матушки распухла рука, — сказала я и опустила голову. Продолжать я не могла и молча стояла перед ним, содрогаясь от рыданий.
Наодзи тоже молчал. Я подняла голову:
— Боюсь, это конец. Ты не видел ее? При такой опухоли надеяться не на что, — проговорила я, ухватившись за край стола.
Наодзи помрачнел.
— Ничего, скоро все кончится. Черт, вот гадость!
— Я хочу ее вылечить. Я непременно как-нибудь вылечу ее, — говорила я, ломая руки.
Вдруг Наодзи заплакал.
— Неужели ты не понимаешь, что ничего нельзя сделать? Мы ничего не можем сделать! — и он стал яростно тереть кулаком глаза.
В тот день Наодзи отправился в Токио, чтобы сообщить обо всем дяде Вада и получить соответствующие указания, а я с утра до вечера проплакала, сдерживаясь только тогда, когда была возле матушки. Я плакала, когда сквозь утренний туман брела за молоком, плакала, когда причесывалась перед зеркалом, плакала, когда красила губы. Мне вспоминались счастливые дни, проведенные с матушкой, разные, связанные с ней случаи, и я все плакала и плакала без конца. Вечером, после того как стемнело, я вышла на веранду и долго рыдала. На осеннем небе мерцали звезды, у моих ног неподвижно лежала чужая кошка.