Выбрать главу

Меланхолическая созерцательность была самым частым его выражением. Что-то древнерусское, и даже за-русское, глубоко восточное, не то татарское, не то индусское, сквозило в этом лице. Несокрушимое спокойствие сознающей самое себя силы, совершенно не нуждающейся в том, чтобы доказать себя ее каким-нибудь проявлением, и легче всего проявляющейся в брезгливой иронии ко всему окружающему, — вот что было в глубоком взгляде зорких глаз Ан. К. Усильте еще немного эту иронию, и это будет уже нечеловеческий взгляд китайского каменного бога. Прибавьте еще немного к ничем не возмутимой тишине, таящейся за этим взглядом, и это будет тишина самой природы, самодовлеющей и косной, ничего не желающей, кроме пребывания в самой себе.

Когда Ан. К. поворачивал голову, видно было, что на затылке у него совершенно молодые, крепкие, короткие, бойкие, не седые волосы, а ухо не маленькое, но изумительно деталированное.

Руки, державшие нож и вилку, как держит хирург тончайшие пинцеты и ланцеты, были невелики, изнеженно припухлы, ленивы и изящны. Вскоре я узнал, каких волшебств они были властителями.

Говорил он низким баритоном, не давая полной силы голосу. Фразу строил, как писал: облюбовывая каждое слово, как бы жалея отдать острое свое слово собеседнику, и скептически проверяя впечатление.

Одет он был с щепетильной внимательностью истого денди и с любовью к удобству и роскоши, проглядывавшей даже сквозь строгий этикет черного сюртука.

После обеда он медленной и независимой походкой прошел в «фонарь со стеклами» на Каменноостровский, где тотчас его окружили дамы. Даже самые очаровательные из них не рисковали попросить его коснуться рояля, хотя это было всех их мечтой.

Тут я с ним и познакомился лично.

Не помню, о чем именно мы говорили, но это были основные вопросы тогдашней художественной жизни, причем брал их Ан. К. в широкой перспективе и решал кратко и ядовито.

Редкой пленительности был он собеседником, и под каждым словом, за каждым мнением чувствовался у него прочный базис глубоко самостоятельной и непрерывной духовной жизни. Детской незлобивостью смягчались самые злые его оценки. Выдвигал он их осторожно, дальновидно подготовляя дорогу, но, выдвинув, заканчивал победу метким словом, неожиданно ярким сравнением.

Эпической силы образ остался у меня от Ан. К. после первой же встречи. Поражала в этом образе его довершенная округленность, полнейшая законченность, цельность в самом себе, монолитность. И с тоскою читал я теперь, подготовляя настоящий очерк, его письма семидесятых, восьмидесятых и дальнейших годов, видя в них мнения и суждения буквально из наших бесед. Решал Ан. К. бесповоротно. Слово его было кремень. Силой морального своего авторитета противостоял он разнообразнейшему натиску впечатлений, шедших из Руси и с Запада. Мне неизвестно другого такого средоточия художественной жизни, на протяжении сорока лет хранившего свое единство. Какова же вера в правду, в силу искусства была у этого человека, если он жил молча? Поистине не оскудевает богатырями красота русская!

В ту весну мы часто виделись с Ан. К. Стояли дивные белые ночи. Он их любил, как яд, как наркоз, как опьяняющий дурман. Позже, помню, сказал он мне однажды по телефону: «Вы знаете, природа злая; это-то и восхитительно». Злая — значит, живая, личная, имеющая власть над тобой и к этой власти волю. Вот эту-то волю природы над собой особенно чувствовал Ан. К. в белых ночах, в ту весну.

Не раз мы ездили после ужина на острова, небольшой компанией. Как сейчас вижу Ан. К. выходящим из автомобиля и стоящим, в драповом пальто с поднятым низким воротником, на Стрелке, перед янтарно-золотым от восходящего солнца морем. Глубочайшей меланхолией сменялось в нем после созерцания природы искристое остроумие. И понятно — почему. Ирония — был его мост из глубин его к человеческому обществу. И подолгу мог он стоять на этом мосту, уйдя из себя. Но природа возвращала его домой, в свои глубины, и никаких мостов тогда ему не нужно было, когда он уходил в себя.

Однажды с островов мы возвратились ко мне, уже утром. Ан. К. попросил русскую рубаху. Я принес белую рубаху и не без труда надел на него. Из барина-аристократа Ан. К. мигом превратился в богатыря-мужика. Я ему спек яичницу с зеленым луком, как он любил. Надевая рубаху, Ан. К. мельком, не без сумрачности, заметил, что когда-то носил русские рубашки. Легкий сумрак на челе — вот и все, чем он помянул «толстовский» период своей жизни. А ведь это была целая эпоха!