Проходили, падали в вечность минуты, время бежало своим невозвратным путем — а они все стояли в угловой нише, оцепенелые, онемевшие, всматриваясь друг в друга… В какой-то из ночных мигов их ладони распались. Стройная, как надгробная стела, фигура начала удаляться, словно сон, спугнутый предчувствием утра. Он ее не удерживал — только вытянул руки вслед уходящей, взором умоляя о возвращении. В конце коридора она обернулась и подняла руку как бы для благословения… Он склонил голову перед знаком прощальной милости, а когда через секунду поднял глаза, ее уже не было…
По небу проходила первая рассветная дрожь.
Монахиня обычно являлась вечерней порой. Когда мир, истомленный дневными трудами, готовился к вечернему отдыху, а уставшее от дневного странствия солнце наполовину укрывало под землю свой диск, она сплывала к нему в сумеречных шелестах…
Дом его превратился в часовню, святыней которой была она. В глубине застекленного витражами покоя расположился ее алтарь. Ежедневно, в предвечерние часы, когда церковные колокола играли извечную мелодию благовеста, расцветали в его храме пламена канделябров и свечей, среди бликов разыгравшихся огоньков жемчужно слезилась роса в чашах лилий, нарциссов и тюльпанов — свежеспрыснутые заботливой рукой, склонялись они в мистическом забытье над киотом. В медных амфорах тихонько сгорали мирра и ладан, воскуряясь сине-белыми завитками, овевавшими дымной вуалью яшмовый пьедестал — округлый, холодно поблескивающий трон в нетерпении ждал…
Среди тихого треска свечей, среди сладкого чада курений поднималась на возвышение, увитое дымными пахучими кольцами, сестра Вероника. Недвижимая, с головой, слегка склоненной как бы в знак принятия небесного приговора, со сложенными на груди руками, она воистину походила на угодницу Божию. Опущенные веки прикрывали пламенный сапфир очей, длинные шелковистые ресницы бросали тень на лицо монахини, на устах дремала улыбка…
Он поднимался по ступеням пьедестала и, пав на колени, приникал к ее стопам. С его губ срывались слова обожания, страстные призывы и тихие клятвы. А когда пламенная молитва добела раскалялась в ослепительный цветок экстаза, статуя оживала: поднимались стыдливо опущенные веки, из очей постреливали загадочные огоньки, а скрещенные руки парой лилий сплывали на голову обожателя…
Бережно принятая его руками, Вероника спускалась вниз, под витраж, впускающий в часовню бледно-голубой свет, и, подойдя к изящному, украшенному черными резными асфоделями аналою, открывала старинную пожелтевшую книгу. В укромной тиши часовни шелестели страницы, перебираемые тонкой, почти прозрачной рукой. Через минуту начинал звучать ее мелодичный голос: Вероника читала. Средневековые мистические трактаты, полные глубины и детской наивности; фрагменты теософских диспутов, глубокомысленные и изощренные; диковинные жития святых. Плыли то выражения простые, но сочные, словно виноградины в осеннюю пору, то символы звучные, опалом переливающиеся в прекрасных устах, — слова драгоценные пречистой лилии…
Молитвы аскетов, покаянные псалмы отъявленных грешниц, антифоны угрюмых отшельниц… Из дикой глуши, из суровых пещер отзвучавших столетий проносились повторным эхом литании страждущих душ, жалобы самоистязателей, стенания бичующихся мучеников… Струилась кровь под добровольно принятыми ударами, открывались раны-стигматы, сукровица сгущалась в синеватые знаки гвоздей. И на эти раны, на эту пожаром багровеющую кровь благостным елеем изливалась целительность небесных обетований…
Со временем — незаметно, неуловимо — стали меняться тона и краски. На зыбкой грани безумства духа и безумства плоти раскрывали свои чаши странные неведомые цветы. Уста Вероники, гордые и искусительные, изрекли однажды четверостишие св. Терезы:
Таинственный жар поэзии серафической девы, влюбленной в тело Распятого, ее ревнивая страсть, соперничающая с любовью Марии из Магдалы, окрасили бледно-розовым румянцем щеки декламирующей Вероники, всем сердцем переживающей чужую боль:
…
На мраморном челе Вероники выступили капли пота, в глазах загорелась страсть. Вдруг она пошатнулась и рухнула без чувств на алтарные ступени…
Следующим вечером она читала Visiones ancillae Domini, полубезумные сатанинские стихи неведомой монашки XIV века, — сострадая мукам Люцифера, несчастная предалась ему душой и телом. Посреди декламации Вероника внезапно умолкла и, схватив руку Помяна, поднесла ее к страстно расширенными ноздрям.
— Как сладко пахнет твоя ладонь… — прошептала она в экстазе.
По его телу прошла дрожь наслаждения и страха. Он невольно отпрянул, вырывая руку.
— Бред, Вероника, бред, — ласково уговаривал он, подавляя волнение. — Оставь, сестра, земные напевы. Они действуют на тебя как отрава.
— Может быть, ты прав, — погасшим голосом согласилась она. — Да, разумеется, прав.
Но с этой памятной сцены отношения их переменились. С ощущением невыразимого счастья и тревоги он замечал, что мистическая экзальтация монахини все явственнее обращалась на него — он становился предметом ее поклонения и восторгов. Одновременно характер ее чувства обретал все более земное обличье: парение души в лазурных сферах грозило обернуться пожаром крови. Она все дольше удерживала в своих ладонях его руки, все упорней вглядывалась в него затуманенным взором; долгая лихорадочная дрожь сотрясала девичье тело, на лице вспыхивал и гас страстный румянец. Дивная обезумевшая черница святотатственно тянулась к нему всем своим естеством.
Помяна ее страстность пугала. Он не хотел опускаться в земные пределы, не хотел лишать свое приключение таинственного и возвышенного очарования. Не хотел — или боялся?… Бог весть. Может, в нем отзывалось чистым эхом детство, полное искренней набожности… А может, его страшила роль осквернителя собственного идеала…
И странное дело: во время его «мистической авантюры» — так он окрестил свой необычный роман — процесс столь тревожившей его метаморфозы приостановился, пробудившийся в его душе зверь снова уполз в свое темное логово. Надолго ли? Он не знал.
А между тем любовные притязания Вероники могли выманить из укрытия злую силу: демоническая монахиня, словно учуяв ее, все настойчивей дразнила Помяна чарами огражденной монашеством девственности…
Однажды вечером она явилась раньше обычного и прошла прямо в его кабинет, видимо желая избежать мистических воспарений. Помян, рассеянно заглядевшийся в окно, в первую минуту не заметил ее присутствия. Неведомо как на него накатила волна детских воспоминаний. Перед внутренним взором замелькали картины безмятежные и простые, образы прошлого набирали изначальную силу и яркость… Вот он в светлом нарядном костюмчике в глубине сада под старой раскидистой грушей. Гжегож, садовник, укрытый густой листвой, сшибает палкой плоды. Сладко пахнут зрелые сочные груши. Маленький Тадзик тайком набивает карманы… А вот подгорная деревушка на берегу реки. Каникулы. Июль. Зной. Пастухи возле брода поят коней. Тадзик входит в воду. Бодрящая дрожь пробегает по телу и больше не возвращается, согнанная движением вспарывающих воду рук. Серебристая стихия собирается бесчисленными морщинами, зыбью уходит в бесконечность. Он ложится на спину и, держась на волнистой поверхности, задумчиво всматривается в струящийся воздух… Детская комната — большая, залитая светом горница, тесно составлены стулья и столики. Он играет в «лошадку»…
Затуманенные воспоминанием глаза внезапно натолкнулись на чернеющую у порога гордую фигуру монахини. Гостья на него не глядела, бродила взглядом по кабинету, задерживая его то тут, то там. Наконец перевела взгляд на него.