Выбрать главу

— Тогда с полком были. А тут что? Шестеро, — отозвался из тьмы Овсеев.

— Шестеро! — передразнил Карпенко. — А эти шестеро что, бабы или бойцы Красной Армии? Нас вон в финскую на острове трое осталось, два дня отбивались, от пулеметов снег до мха растаял, и ничего — живы. А то — шестеро!

— Так то в финскую…

— А то в немецкую. Одна холера, — спокойней сказал Карпенко, отрывая от газеты клочок на цигарку.

Пока он ее сворачивал, все молчали, побаиваясь вслух высказывать свои опасения и чутко вслушиваясь в звуки ночного боя. А там, кажется, постепенно становилось тише, ракеты больше не взлетали, стрельба заметно затихала.

— Вот что, — произнес старшина, послюнив цигарку, — нечего митинговать. Давай копать круговую. Ячейки соединим траншеей.

— Слушай, командир, а может, лучше отойдем, пока не поздно? А? — сказал Овсеев, застегивая шинель и позвякивая пряжкой ремня.

Старшина пренебрежительно хмыкнул, давая понять, что его удивляет подобное предложение, и, отчеканивая каждое слово, спросил:

— Приказ ты слышал — закрыть дорогу на сутки? Вот и исполняй, нечего болтать. Все напряженно молчали.

— Ну, довольно. Давай копать, — уже примирительнее сказал командир. — Окопаемся и завтра как у христа за пазухой будем.

— Как у Мурла в сидоре, — пошутил Свист. — И сухо, и тепло, и хозяин уважает. Ха-ха! Пошли, Барчук, работа не стоит, ярина зеленая, — дернул он за рукав Овсеева, и тот нехотя подался за ним в ночную тьму. Глечик тоже вернулся на свое место, а старшина некоторое время постоял молча, затянулся махорочным дымом и вполголоса, чтоб не слышали другие, зло сказал Пшеничному:

— Ты у меня покаркаешь, Я с тебя шкуру спущу за твои штучки. Попомнишь…

— Какие штучки?

— Такие, — послышалось из темноты. — Сам знаешь.

Глава 4

Обозленный на старшину за угрозу и взвинченный близкой опасностью, Пшеничный какое-то время стоял неподвижно, разбираясь в обуревавших его чувствах, а потом, почти мгновенно приняв решение, бросил в ночную тьму:

— Хватит!

Да, хватит. Хватит месить грязь по этим разбитым дорогам, хватит стучать зубами от стужи, голодать, хватит дрожать от страха, копать-перекапывать землю, глохнуть в боях, где только кровь, раны и смерть. Давно уже Пшеничный присматривался, ждал подходящего момента, взвешивал все «за» и «против», но теперь, попав в эту мышеловку, наконец-то решился. «Своя рубашка ближе к телу, — рассуждал он, — а жизнь для человека дороже всего, и сохранить ее можно, только бросив оружие и сдавшись в плен. Авось не убьют, ерунда все эти сказки о немцах. Немцы ведь тоже люди…»

Ветер шумел в ушах, остужал лицо. Стараясь укрыться от него и отдаться разбуженным, но еще не додуманным до конца мыслям, Пшеничный снова опустился в окоп. Траншею копать он не стал, пусть это делает Глечик, а он уже отработал свое. Ему тут никого не было жаль. Старшина зубастый и въедливый, как фельдфебель; Витька Свист — блатняга и брехун — все Мурло да Мурло. Правда, он и остальных, кроме разве Карпенко, тоже наделил кличками: Овсеев у него Барчук, Фишер — Ученый, Глечик — Салага. Но те все молодые, а он, Пшеничный, раза в полтора старше каждого. Только Карпенко его возраста. Овсеев, тот и в самом деле барчук, избалованный с детства белоручка, способный в учебе, но лентяй в труде; Глечик еще пацан, послушный, но совсем не обстрелянный, боязливый подросток, того и гляди, струсит в бою; Фишер — подслеповатый книжный червяк, из винтовки выстрелить не умеет, зажмуривает глаза, когда нажимает спуск, — вот и воюй с такими. С ними разве осилишь тех, сильных, обученных, вооруженных до зубов автоматами да пулеметами, которые стреляют, будто швейные машинки строчат…

В тиши окопа слышно, как неподалеку долбит землю Глечик, изредка поскрипывает от ветра дверь сторожки и шумит-высвистывает свою осеннюю песню высохший бурьян в канаве. Стала донимать стужа. Пшеничный достал из кармана остатки сала, съел, а потом съежился и, сомкнув руки, притих — отдался течению мыслей, заново переживая все свои беды.

Нескладно и горько сложилась его жизнь.

Первые впечатления от обиды цепко и долго держатся в человеческой памяти. Иван теперь живо помнит то трудное голодное лето, когда бабы из соседней деревни Ольховки с пасхи бродили по межам, собирали щавель, крапиву; пухли с голоду дети и старики; черные и молчаливые от горя, всю весну ходили через хутор в поле Ольховские мужики. Люди ели траву, толкли древесную кору, терли полову, рады были горсти просеянных отходов, чтобы подмешать в травянистую, противную пищу, склеить «травяники». У них на хуторе тоже было не густо, но травы они все же не ели — доились две коровы, и в клети в закромах кое-что еще имелось. Тем летом судьба свела тринадцатилетнего Ивана с деревенским парнем Яшкой. И наверно оттого, что в свое время он не сумел сделать выбора между ним и отцом, столько несчастий настигло Пшеничного в жизни.