Выбрать главу

Вот они, знакомые контуры района, знакомые названия колхозов и деревень, дороги, вдоль и поперек избеганные неутомимой райкомовской «эмкой», поля и сады, рощи. Все они на тех же местах, что и прежде: Но через них легла недавно вычерченная коричнево–красная змеистая линия фронта. Грубо и непривычно делит она карту на две неравные части: большая — немцы, меньшая, почти вплотную прижатая к Ленинграду, — остатки когда–то обширного пригородного района. В этой меньшей части сельское хозяйство никогда не преобладало; многочисленные заводы выжигали здесь кирпич, пилили доски, клеили фанеру, делали бумагу и даже строили корабли; здесь возводились корпуса новых предприятий, добывался торф и каолин; перед самой войной в глубоких известняковых слоях начали искать нефть; и только несколько овощеводческих и молочных совхозов упорно возделывали, из года в год осушаемые, торфянистые земли, пасли скот на пойменных, засеянных тимофеевкой и райграсами лугах, разводили крикливую водоплавающую птицу. На огородах стояли решетчатые мачты высоковольтных линий, вокруг заводских заборов разрастались турнепсы и клевера. Это было предместье большого города, — та полоса, где не существовало непреодолимой, грани между чертами жизни сельской и жизни городской, где они сращивались и уживались бок о бок.

Коричнево–красная линия, петлей перехватившая карту, перехватила и самый район, лишила его дыхания. Там, где немцы, — смерть и пустыня; жители согнаны с мест, выселены, деревни сожжены, тихий зеленый Славск разбит авиацией.

Да, там, за этой чертой, пустыня. Но и здесь, по эту сторону, немного осталось живого: селения сгорели от немецких снарядов или разобраны на постройку землянок и блиндажей, а иные ушли и на дрова в холодные зимние месяцы; кирпичные заводы бездействуют, в их печах разместились штабы дивизий, войсковые тылы, хранятся боеприпасы; земля изрезана траншеями, окопами, ходами сообщения; картофельные и капустные поля сменились полями минными; сады и ягодники, как повиликой, опутаны колючей проволокой. Здесь проходит фронт, и, как грустная память о былом, ставшем теперь таким далеким, на месте прежних шумных усадеб одиноко торчат оголенные, общипанные осколками калеки–березы.

Запустение, нежить… Но когда секретарь райкома бродит иной раз по длинной улице поселка безветренными ночами, он и в этой страшной тишине запустения слышит привычным своим ухом хотя и слабое, неровное, все же не прекратившееся биение пульса района, ощущает еще не угасшую его жизнь: в полуразбитых цехах механического завода скрипит под сверлами сталь — там строят корабли; на фанерном заводе визжат пилы — там строгают и гнут армейские широкие лыжи; где–то — даже трудно угадать где — позвякивают наковальни. Что там куют знать не важно; важно, что там продолжается жизнь…

— Яков Филиппович, — сказала вошедшая вдруг Варенька, — я к танкистам сбегаю.

— А что там у них случилось?

— Ничего, Яков Филиппович, не случилось, просто — кино.

— Ах, кино! Ну конечно, конечно, идите. Передайте там, кстати, привет этому… как его… Ушаков, что ли? Лейтенант. Все вас спрашивает, — ответил Долинин, а сам подумал: «Вот тоже жизнь».

— Вовсе и не меня, Яков Филиппович. — Улыбаясь в уголок платка, Варенька потупилась. — Он за московской «Правдой» ходит.

Затворив за собою дверь, Варенька через минуту снова возвратилась.

— Если чаю, Яков Филиппович, захотите, — чайник в печке.

Долинин с полчаса безмолвно шагал по кабинету, «Нажать бы да покрепче ударить, — продолжал он прерванную мысль, — немец за Вырицу уйдет. А большего району пока и не требуется».

На Неве громыхнул раскатистый взрыв, звякнули стекла, и легкое зданьице бывшей водоспасательной станции снова, как днем, осыпая меловую пыль с потолка, качнулось. Выстрела не было: должно быть, вместе со льдом с верховьев приплыла от немцев крупная мина. Осенью немецкие инженеры специально устраивали такие сюрпризы — чтобы повредить переправы. Но тогда поперек реки саперы расположили бревенчатые плоты, и мины, сплываясь, покачивались возле них, тяжелые и неуклюжие.

Вскоре за селом торопливо застучали зенитки. Долинин взглянул на часы.

— Двенадцать!

Подтянув ремень с кобурой, накинув полушубок, он вышел на единственную улицу поселка, Далеко тянувшуюся над крутым невским берегом, — шел мимо израненных, расшатанных артиллерией домиков, которые стали такими хрупкими, что того и гляди рухнут с обрыва грудой обломков. Крыши были изодраны осколками, двери сорваны с петель, окна выбиты. Но сквозь щели в фанере, заменявшей стекло, то там, то здесь, тоже как вестники жизни, пробивались лучики света. Правда, в большинстве домов были новые хозяева. Рабочий поселок давно превратился в военный, близость передовой наложила на него свой отпечаток. Прижимаясь к строениям, затянутые маскировочными сетками, прячутся автомашины, громоздятся ящики снарядов, дымят трубы походных кухонь. На задворках, на огородах, среди черных кустов сирени врыты в землю танки и большие орудия. Часто, — и днем и ночью, и в сумерках и на рассвете, — подняв к небу длинные стволы, пушки начинают артиллерийский бой; по равнине, сминая все остальные звуки, катится тогда тяжелый грохот. В ответ, с юга, летят снаряды немцев, и война вместе с ними врывается в поселок.