Мысль всегда преступна, поскольку зло в нас неизбывно. У Чехова это «выдавливание всю жизнь из себя по капельке раба». У Толстого «настоящий человек тот, кто живет чувствами других и собственными мыслями, в отличие от дурного, который пробавляется мыслями других и живет собственными чувствами». Возможно, отсюда и его «непротивление злу насилием» как наиболее рациональное решение проблемы добра и зла. При этом как будто бы преступление становится уделом другого, а моя мысль об этом есть благо для человечества. Но это вряд ли так, потому что это не только мысль, а благое пожелание, как и кантовский категорический императив, лишенный какого бы то ни было смысла, и которому не может быть логического обоснования. Обоснованной может быть не нравственная норма, но только мысль в ее преступности относительно других — ближних и дальних, да и мира в целом, который также подвергается отрицанию, и, скорее всего, из отрицания ближних. А впрочем, давно уж подмечено, что «домашние — враги человека» (библ.).
Противоположным образом преступность мысли демонстрирует Ницше, как страдающий атеист. «Падающего толкни!» — вот мысль, которой никто иной не достиг. Если Достоевский пытается, как-то ограничить зло в человеке, то Ницше его манифестирует в сонме мыслей, он апологет зла, а потому и остается до сих пор непонятым и не принятым. Хотя эта самая, что ни на есть обыденность для «нормального человека», если не постоянно, то преимущественно испытывающего зло на других и недовольного миром в целом.
Благая мысль была бы, если бы мы могли переступить через себя. Но это невозможно, поскольку мыслить — это впадать в небытие. Декарта надо пересмотреть: мыслить — значит не быть. Чтобы было бытие других и мира, нужно не быть. Бытие не постигается бытием, но только небытием. Но может быть именно поэтому, впадая в небытие, перед бытием мира воистину человек отвращается от преступности мысли? Однако кто субъект мысли? И переступаем ли мы через себя в небытии? Свободны ли мы в мысли? Владеем ли мы самими мыслями? Cogito Декарта как раз говорит о том, что мысль есть та высшая инстанция, до которой я добраться через сомнения могу, но она безусловна и мне подчиниться не может, а я под ее властью.
Кроме того, впадая в небытие перед миром, мы, возможно, переступаем через себя, однако подлинного небытия при этом ведь не наступает, мы возвращаемся к бытию. И несем в себе небытие и сообщаем его миру. «Познание есть грех» (библ.). В философском плане это и есть искушение небытием, но не только это, а и распространение небытия в добытых таким образом знаниях.
А впрочем, картезианское «мыслю, следовательно существую», как раз и говорит о преступности мысли, которая владеет нашим существованием перед небытием мира. Правда, с картезианских позиций это не рефлексируется. У Достоевского же это нащупывается или точнее прощупывается. У него все герои, все сцены — это осторожное прощупывание истины, которая обоюдоостра, как открытая проблема, и постигается мучением — размышлением. Достоевский страдает мыслями, и он их допускает, чтобы страдать. При этом преступность мысли — это обращенность к дьяволу, а не возвышение к божественному. Бог ведь не мыслит, мыслит дьявол. Бог все знает и мышление ему не надобно (Ортега). Дьявол ничего не знает, ему позарез нужно быть умным. В центре произведений Достоевского преступность мысли и мыслимость преступления, или проблема истины с разведением ее на добро и красоту. Герои выбирают добро или красоту, но завязка их в истине, которой явно не хватает и по поводу которой перед нами вертится со своими соблазнами черт. «Дьявол с богом дерутся, а поле битвы проходит через сердце человека», — сетует Достоевский. И чтобы подняться к истине, нужно упасть в объятия черта. И может статься, что черт просовывается к нам именно в истине, чтобы разведя добро и красоту, увести от них человека.
«Дьявол кроется в мелочах», а знания должны быть точными, детальными, инструментальными. И тоньше всего в человеке, конечно же, мысль. Тонкость чувств носит диалогический характер, это состояние интеллигенции. Но чем тонче мысль, тем больше в ней дьявольского, в ней тогда учитывается все, и человек обречен на преступление, и, может быть, великая мысль та, где допускается неслыханное преступление. «Гений наказывает человечество за осуществление его идей» (Фейербах).
Мысль не может быть непреступной, иначе это вообще не мысль. В ней тогда нет смысла, а тем более ее остроты, нет умысла, т.е. возможности поступка вопреки другим и в угоду себе, нет замысла, т.е. принадлежности ее мне как планирующему некую дерзость автору. И спрашивается, бывает ли мысль чистой, без умысла, без замысла и только как выдерживающая в себе смысл вещей?