Выбрать главу

Я, как сейчас, помню странное ощущение: будто лежу на спине, и ослепительный жар ровно и безжалостно палит тело, сушит мое вещество, и я не могу укрыться, потому что кругом пустыня — камень и пыль, и я искалечен железом, но знаю, что там, у меня за головой, где-то неизмеримо далеко, великая горная страна — скалы, пропасти, синие леса, откуда начинаются реки.

А на самом деле я лежал носом в подушку, унизительно приклеившийся к простыне. Краем глаза видел квадрат окна — чистую прозрачную темень, — это успокаивало. «Ну, а что случилось? — думал я. — Что тут такого? Она может понять, что оно само появилось, будто кто-то сказал, а я повторил, обезьяна, — казалось, что я ее страшно обидел этим и тем, что повел себя как скотина, чем и оттолкнул. Иначе почему она ушла?

«Черт, что за жизнь!» — вздохнул я и пошел вниз возиться с камином. Там все прогорело, но от углей был жар. Я не мог понять, зачем ей понадобилось все это устраивать? За стенкой пищал душ — она там отмывалась: «Да, от меня». Потому что песок сам осыпался, песок и тина остались в папашиной койке. «Видно, она решила, что я деревянный?» — я шуровал кочергой. Рядом на стульях висели ее шмотки: юбка высохла, свитер еще тяжелый; от него шел пар, пахло заливом вперемешку с ее одеждой. Она, когда пошла мыться, повернулась и сказала от двери: «Вы очень похожи». Что она хотела этим сказать? Чем? Впрочем, ладно, это уже все равно. По волосам не плачут.

Я открыл какую-то книжку, первую попавшуюся:

«…Сокрушенный могучим ее бытием. С красоты начинается ужас».

Запах одежды мешал сосредоточиться. Точно: будто тянет с той стороны.

«…Каждый ангел ужасен, — читал я, — стало быть, лучше сдержаться и вновь проглотить свой призывный, темный свой плач».

Я рассмеялся и вспомнил: он как-то сказал, что не следует каждые пять минут лазить на крышу, что надо только прикидывать, как мы выглядим сверху, то есть надо помнить, что есть такой ракурс. Мне нравилось то, что я сейчас читал:

«Ах! В ком нуждаться мы смеем?

Нет, не в ангелах, но и не в людях».

Пришлось отодвинуться — славный камин устроил Гаврилыч. Пламя убегало в трубу бело и бесшумно — это потому, что дрова березовые: они не стреляют, зато там, над домом, — целый фейерверк и прозрачный дым, который все выше и выше. «Господи, какая… Какие неожиданные переживания!»

«И уже замечают смышленые звери подчас,

что нам не так уж уютно

в мире значений и знаков».

Золотые слова!

Я слышал, что вода все бежит, стекает. Там, в подвале под ванной, целая система со всякими чертовинами для отопления, но ее же надо включать, — сама-то она не нагреется: «Значит, что? Значит, она все-таки простудится».

Теперь я знаю, что она может просто так закрыться в ванной на час, а тогда я не знал, тогда я навалил в огонь кучу дров и орудовал кочергой, чтобы они все равномерно горели, чтобы ей было тепло, когда она выйдет, — она там, наверно, уже посинела. Я все придумывал: как бы это ей сказать про то, что «не в ангелах, но и не в людях». Я снова взял книжку:

«Нам остается, быть может…»

Эти поехали и не оглянулись. «Нам остается только сказать: позвольте, я вас отвезу, как мне было приказано». Я вспомнил, что машина так и стоит на улице, если, конечно, не уехала сама по себе, но так и не пошел смотреть, только покосился на веранду: там ветер листал «Силуэт» — черные невидимые страницы посередине стола.

Она подошла и обняла меня сзади чистыми руками, вся в каплях: «Вот, вот, — вы абсолютно одинаковые», — она указала в книжку, которую я держал на коленях:

«Нам остается, быть может, дерево там над обрывом, которое мы ежедневно видели бы; остается дорога вчерашнего дня…»

А ведь это была ее книга, та самая, где она держала страницу пальцем. Она потому и открылась на этом месте, и еще потому что все остальное слиплось от воды. Я уже открыл рот сказать, что теперь придется сушить каждый лист утюгом, иначе все покоробится, но она покачала головой: «Нет, нет, оставь — ничего ей не будет», — и потянула меня из кресла к лестнице, от огня, снова наверх. И там, в комнате, отпустила, стала поправлять постель. Спина у нее блеснула, как в полдень.

Я подумал, что, наверно, не следует так смотреть, и оглядывался посередине, будто видел впервые: бритва, шкаф, разные ботинки, которые вылезают из-под кровати, голое окно.

Она все с кровати свалила на подоконник. Ни одного стула. Тут вообще ничего нет, как в номере. А его книжки, бумажки, разные штуки, которые он делал, или мы делали, или просто где-то нашли, валялись по всему дому. Даже стеклянные шары он пускал плавать в бочку под водостоком. И я могу спорить, что там, у него на службе, у него в доме, тоже как в номере, и всякий, кто заглядывает, думает: «Интересно, доктора обчистили или он сам продал занавески?» Нет, он всегда помнит, где что оставил. Порхнула простыня и наполнилась.

Посыпались какие-то заколки, песок. Я нагнулся. Тут когда-то стояла моя раскладушка. По утрам я свистел в дудку: «Вставай, вставай, штанишки надевай, трусики натягивай, беги — гуляй», — а ночью мы смотрели в трубу. Они тут валялись под раскладушкой. Этот запах — он так и остался.

Она прошла совсем рядом. Я подумал, если она мне ничего не скажет, я так и останусь стоять посередине, а она ляжет спать и погасит свет. И уже, наверно, в десятый раз оглядывался: бритва, шкаф, разные ботинки, которые вечно вылезают из-под кровати, сколько их туда ни заталкивай, голое окно, сосна, звезды и еще — старая, в полный разворот «Нейшенал джиографик», фотография обломков пассажирского «боинга», рассеянных по каменистой пустыне, где кругом — Анды, Анды, Анды, скорбные облака, и ни одного живого существа, наверно, на пятьсот миль. Вот такие обстоятельства места. Мы пропадали там, когда нас не пускали на море, — вглядывались в точки журнального растра: нам казалось, что это слетаются горные орлы. И не только потому, что там можно что-то увидеть. Туда можно смотреть часами. Но сейчас и в этой рамке, и в черном окне, и повсюду было ее отражение, «которое мы ежедневно видели бы». Я ждал, когда она мне скажет, как накануне: «Иди ко мне. Сюда».

«Ты был таким смешным, говорит она. — Ты стоял на цыпочках».

Я не понял, когда она вдруг спросила: «Два индейца под одним одеялом не замерзнут?» — и растерялся, но она потянулась ко мне, чтобы я почувствовал, какой у нее мятный, после пасты, утренний рот. Чистый и веселый, потому что она смеялась, — у меня был, наверно, глупый вид. В черном окне вспыхнула солнечная спина. Я увидел, что по ней елозит какая-то куриная лапа. И тут она так же весело, словно мы гоняли в футбол или просто возились, как-то изловчилась хитро толкнуть, и мы повалились на койку, отчего постель съехала. Мне тоже стало смешно: я ведь хотел ей сказать про то, что «не в ангелах, но и не в людях». Я давно так не смеялся.

Не знаю. Наверно, потому что он никогда об этом не говорил. Но тогда я был железно уверен в том, что он сказал бы так: «Мы переживаем мгновения, вмещающие в себя целый мир». И вдобавок утренний рот, после пасты.

Я подумал: «Будто открыли окно». Но оттуда повеяло — так пахнет под солнцем кожа на плече девочки в лодке на середине реки.

II

Раньше мы просыпались оттого, что над домом дерутся чайки, и спешили. Наша калитка первая хлопала на пустой улице, и вдогонку нам срывались горны в пионерлагере. По обеим сторонам за мелькающими штакетинами, за белыми кустами с майскими жуками, за железными сетками из чащи смородины молча глядели какие-то дамы — зевали, хватали с веревок непросохшие трусы и китайские полотенца, старухи выносили заправлять керосинки, на лужайках приседали солидные физкультурники, из желтой мансарды в четвертом доме кричали: «Бабушка, поставь мне кувшин!» — а мы уже проскакали мимо, прошлепали наперегонки за заплатанным баллоном, который сам катился туда.