Выбрать главу

— Приехали, Лунд. Тридцать секунд. Можешь собираться. Мы звонили, сейчас подойдет врач, осмотрит тебя.

Он не разговаривал с насильниками. Никогда. Его коллега знал об этом. Ульрик Бернтфорс был о них такого же мнения, как и он. Они все были такого мнения. Но Бернтфорс не испытывал ненависти.

— Таким манером завтрака нам ждать не придется. А тебе не придется торчать в приемной вот с этим.

Ульрик Бернтфорс кивнул на Лунда. На цепь у него на животе. На кандалы. Раньше он никогда их не использовал. Но на сей раз так приказали. Оскарссон специально звонил по этому поводу. Когда он велел Лунду раздеться, тот в ответ ухмыльнулся и слегка повертел задом. Пояс из металлических пластин на животе, четыре цепи вдоль ног, прикрепленные к кандалам на щиколотках, две цепи на теле, прикрепленные к наручникам. Он видел такое в выпусках новостей по телевизору и во время учебной поездки в Индию, но больше нигде и никогда. Шведские пенитенциарные органы держали своих заключенных под контролем благодаря численному перевесу — охранников больше, чем зэков, — иногда в наручниках, но никогда в цепях под рубахой и штанами.

— Предусмотрительно. Глубоко благодарен. Вы отличные ребята.

Лунд говорил тихо. Едва внятно. Ульрик Бернтфорс не расслышал, была ли в его словах ирония. При каждом движении Лунда цепи лязгали друг о друга; он наклонился вперед, прислонил голову к краю окошка в перегородке, отделяющей переднее сиденье от заднего.

— Я серьезно, вертухаи. Так не пойдет. С цепями на жопе. Снимите с меня эти хреновы железяки, и я обещаю, что не сбегу.

Оке Андерссон уставился на него в зеркало. Быстро газанул в гору, прямо к приемной неотложки, и резко затормозил. Лунд треснулся подбородком об острый край окошка.

— Блин, ты что делаешь, вертухай гребаный? Ты вправду идиот, не только на вид!

Обычно Лунд держался спокойно, разговаривал культурно. Пока его не обижали. Тогда он начинал орать. И браниться. Оке Андерссон так и знал. Они не только все на одно лицо. У них и повадки одинаковые.

Ульрик Бернтфорс засмеялся. Про себя. Подлец этот Андерссон, он ведь не такой, как положено. Вон что вытворяет. А разговаривать не желает.

— Увы, Лунд. Приказ Оскарссона. Ты опасен, Лунд. Ты «особо опасен», ничего не поделаешь.

Он с трудом контролировал свои слова. Они делали что хотели, норовили вырваться изо рта, хоть он и напрягался изо всех сил, опасаясь, что бурлящий внутри хохот выплеснется наружу, будет услышан и еще больше спровоцирует этого типа, за перевозку которого им заплатили. Он заговорил, но уже как Андерссон, устремив взгляд вперед:

— Если мы плюнем на приказ Оскарссона, то совершим служебный проступок. Ты же знаешь.

«Скорая», которая недавно их обогнала, стояла во дворе, у входа в приемную неотложки. Два санитара с носилками спешили вверх по лестнице, к дверям. Ульрик Бернтфорс успел увидеть женщину, ее длинные, запачканные кровью волосы прилипли к ноге одного из санитаров. Красный и оранжевый не сочетаются, подумал он. Интересно, почему униформа у них именно оранжевого цвета, ведь, судя по всему, они частенько пачкаются в крови. Сильные чувства всегда вызывали у него бессмысленные мысли.

— Твою мать! Гадюка Оскарссон! Совсем охренел. Какого черта он мне не верит, я же сказал, что не сбегу! Сказал ему еще в Аспсосе!

Лунд орал через окошко в водительскую кабину, потом отпрянул и откинулся на безоконную стенку со стороны водителя. Цепи громыхнули о сталь тюремного автобуса, Оке Андерссону на миг показалось, будто он на что-то наехал, он поискал глазами машину, которой не было.

— Я же сказал ему, вертухаи гребаные. Вы тоже идиоты. Ну ладно, ладно. Тогда скажу по-другому. Если не снимете с меня эти чертовы доспехи, я слиняю. Соображаете, вертухаи гребаные, я слиняю, дошло до вас?

Оке Андерссон искал его глаза, поворачивал зеркало заднего вида, пытаясь поймать их в окошке. Чувствовал, как его захлестывает ненависть, надо врезать этому говнюку, он зашел слишком далеко, перебрал насчет «гребаного вертухая».

Тридцать два года. Работа, работа, работа. Сил его больше нету. Невмоготу ему нынче. Рано или поздно все равно все так и так пойдет к черту.

Он отстегнул ремень безопасности. Открыл дверь. Ульрик Бернтфорс все понял, но вмешаться не успел. Оке отдубасит насильника так, как его никогда еще не дубасили. Ульрик остался на месте, сидел и улыбался. У него возражений нет.

В самом начале пятого воцарилась мертвая тишина. Сразу после того, как последние посетители бара «Уголок», громко гомоня, двинулись от порта по набережной к старому мосту, ведущему на Тустерё, и незадолго до того, как разносчики газет разделились у Стургатан и принялись торопливо открывать входные двери и совать в почтовые ящики «Стренгнесскую газету», то бишь выпуск «Эскильстунского курьера», где на первой и четвертой полосе размещены заметки из местной жизни.

Все это Фредрик Стеффанссон знал наизусть. Он давно уже мало спал по ночам. Лежал с открытым окном, слушал, как засыпал и просыпался городок, слушал людей, которых наверняка знал, хотя бы просто в лицо, городок-то маленький. Здесь он провел почти всю жизнь. Прочитал кучу книг и переехал в стокгольмский Сёдермальм, закончил университет по специальности история религии и переехал в кибуц на севере Израиля, в нескольких десятках километров от границы с Ливаном, но вернулся сюда, к людям, которых знал, хотя бы в лицо. По-настоящему он никогда не уезжал из родного городка, не бежал от своего детства, от воспоминаний, от тоски по Франсу. Познакомился с Агнес, безумно влюбился в самоуверенную, общительную аспирантку, предпочитавшую черный цвет, они стали встречаться, съехались и уже собирались расстаться, но, когда родилась Мари, стали семьей, а через год все же расстались, уже окончательно. Теперь Агнес жила в Стокгольме, среди своих красивых друзей, ее место вправду было там, врагами они не стали, правда, разговаривали теперь редко, только когда забирали Мари из детского сада или возили ее куда-нибудь.

На улице слышались шаги. Он посмотрел на часы. Без четверти пять. Черт бы побрал эти ночи. Если б он только мог думать о чем-нибудь разумном, о следующем тексте, о еще двух страницах; ему казалось, это невозможно, вообще никаких мыслей, время просто утекало к чертовой матери сквозь оконную щель, меж тем как на улице закрывались входные двери и заводились машины. Он толком не мог больше писать. В разгар дня, когда Мари была в детском саду, а он сидел перед компьютером, на него нападала усталость, часы без сна, три главы за два месяца — это катастрофа, и крупное издательство уже интересовалось, чем он, собственно, занимается.

Грузовик. Вроде бы грузовик. Обычно он приезжал не раньше половины шестого.

За тонкой стенкой комната Мари. Он слышал дочку. Она похрапывала. Как могут пятилетние дети, такие милые, с такими нежными голосками, храпеть, словно здоровые взрослые мужики?

Поначалу он думал, что храпит одна Мари, но Давид иногда оставался у них ночевать, и тогда они храпели вдвое громче, заполняя тишину между вздохами.

Это не грузовик. Автобус. Конечно же автобус.

Он отвернулся от окна. Микаэла лежала голая, одеяло и простыня, как всегда, сбились кучей в ногах. Молодая, двадцать четыре года, она его возбуждала, он чувствовал себя любимым, а иногда вдруг стариком, так иной раз бывало, особенно когда речь заходила о музыке, о книгах, о фильмах и один из них упоминал какую-нибудь композицию, или текст, или сцену. Она взрослая молодая женщина, а он мужчина средних лет, шестнадцать лет — большой срок, за это время реплики из фильмов и гитарные соло меняются.

Она лежала на животе. Лицом к нему. Он погладил ее по щеке, легонько поцеловал в ягодицу. Она очень ему нравилась. Любил ли он ее? Об этом он думать не в силах.

Ему нравилось, что она лежала здесь, рядом с ним, делила с ним время, ведь он не выносил одиночества, оно лишено смысла, оно душило, а невозможность дышать наверняка равнозначна смерти. Он убрал руку от щеки, погладил Микаэлу по спине, она беспокойно шевельнулась. Почему она здесь? Мужчина с ребенком, намного старше ее, и внешне так себе, не урод, конечно, но и не красавец, не богач, в общем, совсем даже неинтересный. Почему она выбрала ночи рядом с ним, такая красивая, такая молодая, с такой долгой жизнью впереди? Он снова поцеловал ее, в бедро.