Выбрать главу

В Чацком, не без основания, почти сразу все угадали самого Грибоедова. И действительно, в этой роли воплотился гений поэта. А потому следовало бы изображать на сцене Чацкого с благоговением к памяти нашего несравненного сатирика, с возможным старанием приблизиться к этой великой тени и воплотить ее живьем, чтобы от комедии осталось то «горестное» впечатление, которого автор требует в самом заглавии пьесы, т. е., чтобы зрители ясно почувствовали дикое оклеветание и жалкое непонимание всеми москвичами того выдающегося человека, единственное несчастие которого состояло в том, что он по своему уму, по благородству своего сердца – стоял неизмеримо выше окружавшего его общества. Кстати сказать: этот основной сатирический прием Грибоедова, но только в обратном смысле, был повторен через десять с лишком лет Гоголем в его «Ревизоре». Обе комедии дополняют одна другую и обе доказывают один и тот же тезис двумя противоположными способами: у Грибоедова – наше столичное общество приняло писаного умницу и передового деятеля за сумасшедшего, а у Гоголя – наша захолустная среда встретила шута горохового, как своего законного судью и начальника… Оно и понятно: если могло случиться первое, то уже вполне естественным должно быть и второе.

Кто же был Грибоедов? Он выделялся своим европейским образованием. По словам Пушкина, Грибоедов имел «способности государственные, оставшиеся без употребления», и был в то же время человеком «холодной, блестящей храбрости». Пушкин не постеснялся открыто высказать, что современники чуть ли не прозевали в Грибоедове настоящего Наполеона. Да, это был, по всей вероятности, государственный гений, «оставшийся без употребления», и затем волшебно переродившийся в бессмертного поэта. Служил Грибоедов по дипломатии, т. е. в среде и поныне аристократической, отличающейся сдержанностью и изяществом манер. Из воспоминаний того же Пушкина мы знаем, что перед отъездом в Персию Грибоедов был печален и имел странные предчувствия… «Я было хотел его успокоить, – говорит Пушкин, – но он мне сказал: „Vous ne conaissez pas ces gens-la: vous verrez qu'il faudra jouer des couteaux“»[1]. He правда ли, как странно читать, что автор патриотического монолога о французике из Бордо разговаривает с русским поэтом по-французски и притом в самых изысканных выражениях? Отсюда следует, что Грибоедов, хотя и осмеивал «смесь французского с нижегородским» и горячо негодовал на обезьяничанье русских, на их слепое поклонение передо всем иностранным, но сам не только не чуждался европейских языков, но при всем своем гениальном обладании русскою речью, как бы находил более подходящим к своему высшему взгляду на жизнь и к своему превосходству над обществом говорить на языке международном. Аристократизм и невольная гордость Грибоедова сказываются и в его сжатых, колких приговорах: его язык напоминает язык Наполеона, который, как известно, благодаря меткости своих выражений, породил столько же пословиц, как и Грибоедов. Нельзя, кроме того, забывать, что Грибоедов был современником всевластного над Европою Байрона (монолог Репетилова «о камерах, присяжных, о Байроне – ну, о матерьях важных») и что едва ли он был свободен в своем обращении от некоторого холодного и высокомерного дендизма, который сказывается в спокойном и вызывающем осмеивании собеседника. В параллель с этим и аристократизм Чацкого сказывается во всем: в его неподражаемо ироническом допросе Молчалина, с чисто светским и даже слегка фатоватым каламбуром: «Я езжу к женщинам, да только не за этим», – в его горделивых сентенциях, – в том изящном остроумии, которым он, по воле автора, заразил всю пьесу, – в его обращении со своим лакеем, когда тот, перед концом пьесы, не вовремя появился («выталкивает его вон») и т. д. Заметим еще, что аристократизм самого автора обнаружился, например, и в коротенькой фразе графини-внучки: «II vous dira toute l'histoire»[2], которая рифмует со стихом: «Уж нет ли здесь пожара?», из чего следует, что Грибоедов заставил эту внучку произнести чисто по-французски «истуарэ» (е muet[3]). Чацкий, как благовоспитанный человек, должен держать себя на сцене с «холодным и блестящим», по выражению Пушкина, самообладанием. И действительно, весь тон его реплик – когда читаешь книгу, а не смотришь на актера – везде именно таков, когда он беседует с кем бы то ни было, кроме Софьи. Исключение составляет лишь монолог второго действия: «А судьи кто?», в котором Чацкий впервые высказывает перед Фамусовым свое profession de foi[4] и знакомит зрителя с идеалами тогдашнего молодого поколения, увы, молодого и до наших дней!.. Но и здесь чувствуется, что в дикции Чацкого гораздо резче должна звучать безнадежная насмешка, унижающая его слушателей, нежели пылкость, рассчитанная на то, чтобы его поняли… Вся роль Чацкого, в его столкновениях с теми пигмеями, которые его окружают, проведена автором таким образом, что Чацкий всегда остается элегантно высокомерным и пленительно остроумным. Его побаиваются и от него отскакивают, но не потому, чтобы он буянил, разносил или хмурился; напротив, он держит себя в светском отношении как настоящий лорд, с величайшею корректностью и милым юмором, но его все боятся именно за ядовитый блеск его ума – за содержание, а не за тон его речей.

вернуться

1

«Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей» (фр.)

вернуться

2

«Он расскажет вам всю историю» (фр.)

вернуться

3

немое «е» (фр.)

вернуться

4

исповедание веры (фр.)

полную версию книги