Выбрать главу

Вдруг неощутимо упала стремительность, раздвинулся горизонт. Белое крыло с огромными непонятными буквами провалилось в зеленую бездну, мир закружился. Артамон Михалыч, как в лодке, наклонился в сторону, выправить крен. Бочаров захохотал, крикнул. Воздушные люди были спокойны. Степка шнырял глазами от окна к рулям и приборам. Пугаться — у него не было времени. Артамон Михалыч вспотел, заглянул вниз.

— Елки палки!

Узлов улыбнулся, сунул в мужицкую руку записную книжку и карандаш.

— Грамотный?

Артамон Михалыч кивнул, старательно вывел, точно плетень сплел:

— Очень хорошо и нестрашно.

Аэроплан поднимался все выше. Клетчатая браная скатерть. Луга, перелески, пашни. Народ, как ягнетенки на выгоне; Артамон Михалыч узнал свои посевы. Душа хлебороба переполнялась туманным голубым медом, как тогда — в церкви.

— Как красиво! — написал он.

Бочаров спросил:

— Сколько езды до копей?

— День.

Впереди, в огненном мареве заката, дымились трубы. Край неба рос, покачиваясь, зацвел черными цветами угля, красной кладкой коксовых печей…

— Двадцать семь минут! — крикнул Бочаров.

Аэроплан коснулся аэродрома.

Мотор замолк.

— Ученье свет, неученье тьма, — сказал Артамон Михалыч.

С грохотом повалились окаменелые века. Узлов оглянулся: это школьная пропись, вылетевшая из дремучей бородищи, гремела громом и грохотом проснувшегося Свято-гора. Артамон Михалыч стоял на крыле аэроплана. Артамону Михалычу ревели ура, аплодировали. Молодой рабочий крикнул:

— Рассказывай, отец, как скатался, как на том свете побывал?

— Всех пророков, поди, видел?

— Ни черта там нет. Ни одного, — ответил Артамон Михалыч. — Там, гражданы, жить можно. Вот эдак лететь согласен хоть в Пекин, хоть в Москву.

— Теперь в Авиахим-то запишешься? — выпытывал тот же голос.

Артамон Михалыч степенно приподнял руку, чтобы не мешали, и произнес речь.

— Ну и што-жа, конешно, што хорошо, то хорошо! Ко-торы тут говорили, простите мое слово, в штаны, мол, навалишь со страху. Однако, оказалось ни к чему это. Ну, сам я, как не бывал никогда, дак сперва, конешно, в нутре сперло. Однако, ничего не оказалось: ни трясения, ни качки. Очень даже радостно ехали. И велик, братцы мои, мир божий!.. Думал я, как спускаться будем, может сразу стук какой, али толчок будет. Ну, этого не оказалось, — спустились плавно и хорошо. Нам на митингах доказывали, звали в члены вступать, ну, мы не верили, думали, так, перед налогом, нашего брата одурачить хотят. Теперь я уверился. Приветствую товарищей летчиков! Это для нас не пагуба, а помощь, как по сельскому хозяйству, так и в случае военного времени… Вот правильно пророчествовал тот, кто написал: «Кто был ничем, тот станет всем», товарищи. А што библия?.. Ни черта там нет… И ни нырков тибе, ни ухабов. Как есь в минуту миня доставили. Желал бы летать все время! Только бы повыше, а то низко летали. Охота бы узнать, какой там воздух. Тут-то такой же, как на земле… Вот, товарищи, одно слово — правильно: записывайтесь в воздушные члены!

II. Бывает, что и медведь летает

Бронев шагнул на деревянную, в кумаче и знаменах, трибуну. Земля осталась внизу. Мозг пилота, как вспышка молнии, выхватил кругозор. Бледно-голубой, безоблачный, — лётный день. По траве, муравьи к муравейнику — черные шахтеры к черному живому озеру у трибуны. В черном — красные, желтые, синие маки женщин, хозяйственные острова крестьянских подвод с кринками, караваями, квасом, сосунками, подсолнухами. Отряд физкультурников, юноши и девушки, в одинаковых синих трусиках, желтых безрукавках с красными звездами — подсолнечный частокол. В конце частокола — красные «галтусы» пионеров, звонкая песня. От голых рук и ног бодрость, улыбка. Солнце… А где-то рядом, в темном тупичке памяти, — ночной полет в шахту, болотные огни бензиновых ламп, подземные ручьи, десятки километров подземелий. Пот и усталость, мокрое, как водяная крыса, тело, ледяное потрескиванье скреп и вдруг ледяной воздушный родник из невидимой пасти. Подземные душные лошадиные стойла, — люди-подземники, — жизнь. Эти два забоя. Один — деревянная клетка с рыхлыми, как сажа, стенами — мягкий, обваливающийся смертоносный пласт; смердело серой и сыростью, гасли лампы. Другой — блестящий, каменный, черный — кайло о него каменно звенит. Бронев пробовал дробить этот уголь. Из-под железа вылетали мелкие осколки — таких осколков надо было набить десятки пудов, — работа была сдельной. На глубину в 200 метров от поверхности клеть еще не спускалась, туда нужно было идти по крутой, узкой деревянной лестнице — 263 ступени. Бронев ощущал крепкую боль в ногах, боль останется дня на три. Шахтеры шагали здесь каждый день, после шестичасовой работы, не в зачет работы. — Черный уголь, черный пот, чертова лестница…

— Товарищи! — сказал Бронев.

Он говорил неискусно и обыденно, но засученные грязные рукава и тяжелые кулаки, взмахивавшие над блестящими крыльями, были красноречивы.

— Советская власть, — отмахивали кулаки, — разумеется, не может отпускать на воздушный флот столько же средств, сколько мировая буржуазия. Но, товарищи, мы им все-таки морду набьем! Раз у государства не хватает средств, значит — сами. С миру по нитке — новая стальная птица!..

Физкультурники стащили Бронева — «качать». Пилот, проделав дюжину сложнейших фигур высшего пилотажа, побежал, вытирая пот, к аэроплану: на нем было спокойнее. С трибуны провозглашал неисчислимые приветствия председатель РИК'а, товарищ Климов.

Раздался взрыв газа в моторе, завертелся пропеллер. Толпа сразу оставила Климова, окружила юнкерс. Как роженицы, изнывали от крика милиционеры. Парни отругивались.

— Что это, посмотреть не дают народу…

— Какие такие права…

— Жандармы!

Старший пошел докладывать, выбрал почему-то Нестягина, вытянулся — красный от негодования.

— Ты порядок наводишь, а тебя ж облают. Тут, товарищ летчик, не то что милицию, самого Колчака надо! Несознательный народ.

Нестягин заворчал, закручивая медные проволочки, что он «вообще, собственно говоря, против власти»…

— Ах ты мерзавец! — завопил он, увидев парнишку у самого руля поворотов.

Парнишка самозабвенно подвигал рулем, бросился наутек. Нестягин догнал парнишку, дал ему подзатыльник, по пути подтолкнул бабу, ругнул мастерового. Рабочие, увидев чужого — очкастого — от удивления стали отступать. Подсолнечный частокол физкультурников снова сжал толпу. Аэродром был свободен.

— Это против моих убеждений, — жаловался Нестягин, залезая на свое место, — но разве с ними можно иначе? Каждый раз неприятности.

— Готово? — посмеивался Бронев.

— Сейчас-сейчас!… — Готово! Готово!

В кабинке, распрямив спины, торжественно, как перед таинством, сидели три шахтера и крестьянин.

Таинство называлось «воздушным крещением» и «Октябринами». Из сухой купели выходили воздушные крестники — просветленные высью — рассказывали, приблизительно, так.

— Хорошо там, товарищи, и не скажешь, как хорошо!.. Точно в лодке покачивает — вверх-вниз, вверх-вниз. Только вот, когда он на бок клонится, то смешно как-то… ну, чувствительно! А в общем, вроде как в клети, только лучше: свет кругом и люди внизу — масенькие-масенькие…

Слушателям необходимы, чрезвычайно важны подробности. Спрашивают, будто анкету заполняют.

— Хорошо?

— Хорошо!

— А не трясет?

— Куда! Вагон другой хуже трясет.

— А как там сидеть-то?

— Сидеть? Сидеть там, милый, замечательно хорошо! Как заведующий, в кресле! Только ремнем пристегивают… Ну, ремень не по нашему брюху, побольше немного.

Солнце поднималось в зенит где-то над устьем Ганга. Голая земля копей пропиталась блистающими осколками южного зноя. Нагретый воздух взлетал вверх, раскачивая аэроплан, как речной баркас, приплывший в Карское море. Нестягин говорил, что из радиатора получается «самовар». В одном из цилиндров треснул фарфор свечи, мотор заверещал, точно испорченный пулемет. Бронев объявил перерыв. Толпа снова придвинулась ближе. Те же неутомимые глаза смотрели на прекрасную машину.