Выбрать главу

Поэт читал еще много, щедро. Когда умолк, не хотелось говорить — вносить прозу. Было поздно. Гости начали расходиться. Джиму давно уже хотелось спать, он громко и нервно зевал, но не отходил от Есенина, внимательно и моляще смотрел ему прямо в глаза, словно прося еще почитать стихи.

— Притягательна сила души у вас, — улыбнулся Качалов. — Даже моего Джима пленили.

Уходя, в дверях, Есенин долго жал лапу собаки и ласково проворчал:

— Ах ты, черт, трудно с тобой расстаться! Я сегодня же, Василий Иванович, напишу Джиму стихи. Вот приду домой и напишу!

Компания разошлась. Качалов остался один, ему хотелось разобраться в первых впечатлениях от встречи с поэтом, которого он так сильно и давно любил.

Артист, как всякий истинный художник, должен быть проницательным. Качалов в полной мере обладал этим драгоценным даром. Он записал свои мысли о встрече с Есениным так проникновенно, что получился яркий портрет поэта. Однако в этом портрете проступают черты и самого автора. Наблюдательность. Умение заглянуть в сердце другого человека. И сделать широкие обобщения.

Вот качаловский портрет Есенина:

«Белоголовый юноша, тонкий, стройный, изящно одетый, ладно скроен и как будто не крепко сшит, с васильковыми глазами, не страшными, не мистическими, не нестеровскими, а такими живыми, такими просто синими, как у тысячи рязанских новобранцев на призыве, — рязанских, и московских, и тульских — что-то очень широко-русское. Парижский костюм, чистый, мягкий воротничок, сверху накинуто еще шелковое сиреневое кашне, как будто забыл или не хотел снять в передней. Напудрен. Даже слишком — на бровях и на ресницах слой пудры. Мотнул головой, здороваясь, взметнулись светло-желтые кудри рязанского парня, и дешевым парикмахерским вежеталем повеяло от них. Рука хорошая, крепкая, широкая, красная, не выхоленная, мужицкая. Голос с приятной сипотцой, как будто не от болезни, не от алкоголя, а скорее от темных, сырых ночей, от соломы, от костров в ночном. Заговорил этим сиплым баском — сразу растаяла, распылилась, как пудра на лице, испарилась, как парикмахерский вежеталь, вся «европейская культура», и уже не лезут в глаза ни костюм, ни кашне на шее, ни галстук парижский. А выпил стакан красного, легкого вина залпом, но выпил, как водку, с привычной гримасой (как будто очень противно) — и, ох, Рязань косопузая пьет в кабаке. Выпил, крякнул, взметнул шапкой волос и, откашлявшись, начал читать:

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым.

И кончил тихо, почти шепотом, почти молитвенно:

Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть.

Ох, подумал я, с какими иными «культурами» общается этот напудренный, навежеталенный, полупьяный Есенин, в какие иные миры свободно вторгается эта наша «косопузая Рязань».

Прошло всего несколько дней после первого знакомства. Однажды, вернувшись домой, Качалов узнал, что в его отсутствие к нему заходил Есенин.

Вид его был необычайно торжественный, на голове даже красовался шелковый цилиндр. По словам поэта, весь этот парад предназначался для Джима, для которого он написал стихи. Есенин пообещал зайти еще раз, чтобы в присутствии хозяина дома огласить их.

Вскоре состоялась эта церемония. Шуточный характер ее еще более содействовал сближению поэта с артистом. Качалов понимал и ценил юмор.

Так возникло известное стихотворение «Собаке Качалова»:

Дай, Джим, на счастье лапу мне, Такую лапу не видал я сроду. Давай с тобой полаем при луне На тихую, бесшумную погоду. Дай, Джим, на счастье лапу мне…

Обаяние Качалова пленило поэта, привязало его ко всему качаловскому дому. И это он выражал по-своему, по-есенински, своеобразно, даже в своей привязанности к Джиму. Впрочем, у самого Василия Ивановича было настолько щедрое сердце, что он относился к своей собаке с любовью необычайно великой. Но об этом позже. Так или иначе, Джим сыграл не малую роль в дружбе замечательного поэта и великого артиста.

Качалову пришлось вскоре наглядно в том убедиться. Летом он находился с театром на гастролях в Баку. В первый день по приезде, во время обеда в ресторане, к нему подошла смуглая, красивая девушка.

— Вы Качалов? — спросила она.

— Да.

— Одни приехали?

— Нет, с театром.

— А больше никого не привезли?

— Жена со мной. Товарищи…

— Я не о том. Джим с вами?

— Он в Москве остался.

— А-яй! Как будет убит Есенин…

— Почему?

— Он здесь в больнице уже две недели. И все бредит Джимом, говорит докторам: «Вы не знаете, что это за собака! Если Качалов привезет ее сюда, то я сразу поправлюсь. Пожму Джиму лапу и буду здоров, буду с ним купаться в море».

— Если бы я это знал, то, конечно, привез бы с собой Джима! — искренне воскликнул Качалов.

— Ну что ж, пойду как-нибудь подготовлю Есенина, что его нет… — огорченная девушка поспешила в больницу.

Кто была она? Качалову объяснили: она не Шаганэ, но ей поэт тоже посвящает удивительные по красоте стихи.

К счастью, Есенин поправился без качаловской собаки. И даже навестил ее хозяина. Произошло это опять-таки не совсем обычно.

Василий Иванович доигрывал спектакль «Царь Федор», в котором исполнял заглавную роль, когда театральный сторож подал ему записку. Сторож плохо говорил по-русски, к тому же был чем-то страшно рассержен. А в записке ничего разобрать не удавалось. Но под безнадежными каракулями стояла подпись: «Есенин».

— Где тот, кто написал записку? Сторож ответил мрачно:

— На улице, за дверью. Ругается! Меня назвал — «сукин сын» за то, что я его не пускаю. Он так и вас всех назовет.

Качалов, как был в царском облачении и в мономаховой шапке, выбежал на улицу. Есенин сидел на камне у двери, в рубахе кавказского покроя, в кепке, надвинутой на глаза. Он был бледный, взволнованный, обиженный на сторожа.

— Ты не кацо! Кацо так не поступают, — заворчал он, завидев театрального цербера.

Василий Иванович, трясясь от смеха, едва не уронив шапку Мономаха, тут же занялся миротворчеством. Затем повел поэта к себе за кулисы. Познакомил со Станиславским. Все это время Есенин в руке держал несколько великолепных чайных роз. Из пальцев его капала кровь.

— Это я вам срезал, об шипы накололся. Пожалуйста! — сказал он, поднося каждому по два цветка.

— Благодарю… — широкая, чуть детская улыбка засияла на лице Станиславского.

— Сережа, ты верен себе… — рассмеялся царь Федор.

В артистической уборной появилась еще одна экзотическая личность, босой мальчуган-азербайджанец с громадной корзиной, полной всякой снеди.

— Ночью улетаю в Тегеран, — пояснил Есенин. — Вот заготовил себе кое-чего на дорогу.

Качалов ушел на сцену доигрывать последний акт пьесы. Вернувшись, он застал любопытную картину. Станиславский, сощурив глаза, внимательно слушал. Есенин хриплым шепотом читал стихи:

Вот за это веселие мути, Отправляясь с ней в край иной, Я хочу при последней минуте Попросить тех, кто будет со мной, Чтоб за все, за грехи мои тяжкие, За неверие в благодать Положили меня в русской рубашке Под иконами умирать.

А в уголке уборной на корзине с провиантом сидел мальчуган и, как будто тоже внимательно слушая, задумчиво ковырял в носу.

Поэт не ездил в Тегеран. Женился. Пригласил Качалова к себе на «мальчишник». Затем друзья встречались в доме писателя Пильняка. Есенин вел тогда горячие споры с Борисом Пастернаком: как писать понятно для народа.

Наступил декабрь, вернее — приближался его конец. В театральном клубе Качалов встретил знакомого, который хорошо знал Есенина. Спросил его, как живется Сергею в Ленинграде? Знакомый ответил, что недавно видел Сергея, он «просил тебе кланяться. И Джиму — обязательно».