— Он хочет прикинуться кочегаром?
— Хочет жить, господин майор.
— Что это? Французская речь?
— Так точно, господин майор. Подсудимый цитирует с французского.
— Наполеон? Франс?
— Доде, господин майор.
— Роскошное произношение! — Майор тихо смеется, навалившись брюшком на червленую рукоять шашки. — Хочет жить, — И весело блестит глазами. — Чтобы медведь залез на барабан, дрессировщик должен поощрить его кусочком сахара.
— Не улавливаю смысла, господин майор.
Француз молчит и, тукнув шашкой, поднимается на коротенькие ножки.
— За окончанием судебного следствия, военно-полевой суд удаляется в совещательную комнату, — объявляет тем временем председатель, тщательно выговаривая каждое слово, и неторопливо собирает со стола бумаги.
— Удобно ли сейчас перехватить председателя? — спрашивает француз переводчика.
— Вряд ли, господин майор. Председатель слывет за человека болезненно независимого.
— Независим только бог, и только потому, что его нет. — Француз подбивает щелчком борцовский ус и ухмыляется. — Проводите меня, поручик.
В теснину прохода выкатывается подвижная фигура с желтыми лапками, с брюшком Наполеона, и тотчас же где-то рядом, совсем рядом с пакгаузом, раздается короткий громоподобный удар пушечного выстрела. Зазвякали, падая на пол, стекла, качнулись лампы на параболе шнура, протянутого от стены к стене, качнулись тени, все сдвинулось и все вернулось на свое место: судейское возвышение из горбылей, судьи, шеренга валетов за их спинами, оружие, башлыки.
— Спокойствие, господа, спокойствие!
Председатель поднимает над головой руку в шевронах с непрерывно звенящим медноголосым колокольчиком. Лицо его, розовое лицо старика и младенца, обращено к подсудимым, и оттого, что оно обращено к подсудимым, а колокольчик звенит непрерывно, громко, долго и просительно, не требует, а молит, все видят, — это растерянность.
— Спокойствие, господа! Призываю к спокойствию и докладываю.
Это уже другой голос.
От входных дверей к судьям двигается, выставив перед собой узкую ладонь, комендант суда, обряженный, по случаю особой важности процесса, в мундир императорского гренадера.
— Кто? Где? — торопится с вопросами председатель.
— Холостой выстрел из самодельной пушки, господин полковник. Стрелявший пока не установлен.
— Где, где, спрашиваю?
— В двадцати шагах северо-западнее, простите, юго-западнее...
Императорский гренадер так и не успевает поставить пушку, где надо, — гаснет электричество. В пакгаузе повисает тишина. Теперь светит только проем наружной двери с его празднично яркой луной, с намытыми дождем зелеными и красными фонарями на путях. Минутное колебание, и толпа, нечто громадное и темное, ярясь и медвежковато ворочаясь, молча накатывается на выход.
Ойкнула женщина.
— Пе-тень-ка!.. — захлебнулась леденящим вскриком другая.
— Ни шагу с места! Приказываю!
Голос высокий, почти бабий, резкий, привыкший повелевать.
— Генерал! — шепотом в толпе.
И тот же голос — высокий и резкий — теперь уже с другого места.
— Приказываю! Господам офицерам, казакам, солдатам, почтеннейшей публике оставаться на своих местах. Команде у дверей — полная свобода в выборе мер для пресечения беспорядка! Полковому артельщику подать свет от запасного аккумулятора!
Мелькнул где-то у судейского столика огонек, мазнул желтым по стенам, запрыгнул на стол и уселся на свинцовую бобину аккумулятора. Несмотря на тьму, судьи довольно прытко скатились со своих горбылей, и сейчас на возвышении маячит лишь одна плоская фигура в кошмовой осетинской бурке.
Генерал Гикаев, начальник Городищенского гарнизона.
Длинная треугольная тень его качается, ходит по меловой стене. Гикаев замер, нахохлился, не способный осмыслить внезапную перемену: в воздухе колышутся листовки. Толпа, отпрянувшая от входа, стоит как завороженная. Все лица обращены к потолку, к чердачному люку, к площадке с соффитами. Откуда?
— Листовки не поднимать! — приказывает Гикаев. — Не прятать по карманам, не выносить! Команде у дверей обыскивать при выходе каждого подозрительного.