Выбрать главу

— Отставьте смертную казнь, Глеб! Она так молода.

— Мышецкий требовал, Мышецкий отставил. На строгий слух это звучит возмутительно. Да и не в моей власти такой поворот.

Старый художник замер. Ему вновь померещилось, будто Мышецкий блеснул зубами и беззвучно захохотал ему в лицо с затаенным торжеством и злорадством.

— Говорят, Батышева пробовала свои силы в живописи, — сказал он после паузы.

— Бумаги этого не свидетельствуют.

— Я не видел ее работ, но эта несчастная, как твердит мой брат, по-настоящему талантлива.

— Талант не избавляет от казни. Напротив. Дар злодея удваивает его опасность.

— Напротив? И даже Репин в этой ситуации был бы казнен?

— Похоже. — Мышецкий перевел дыхание. — К сожалению. Принцип равенства людей перед законом. Иначе справедливость стала бы блудлива и ветрена, как гарнизонная потаскуха.

— Спасите ее, Глеб. Ее бог — ваш бог.

Мышецкий обратил к старому художнику удрученное хмурое лицо, но тут же отвернулся и снова накинул вожжу на облучок.

— Мой бог — закон, — сказал он с усилием. — Может, это прозвучит громко, но я хотел бы, я хочу, я пытаюсь повторять закон каждым своим движением. Как и он, я причиняю зло во имя добра. Обвиняю и оправдываю. Веру Засулич оправдал тот же закон, который сегодня осудил Батышеву. И там, и тут он прав.

— Не отказывайте, Глеб! Я ваш учитель...

— К сожалению... к сожалению, в делах долга у меня нет учителя. Простите. И да позволено мне будет еще одно слово... Случаются обвинители, скажем прямее, есть обвинители, настаивающие на казни из чувства жестокости. Это омерзительно. Это пещера. В требовании назначить предел я признаю лишь зов разума. Я против этой меры, но она есть, и я убийца по необходимости. По необходимости и только по закону... Надо полагать, вы квартируете у брата? Вот и великолепно! Я доставлю вас к самому подъезду.

3

Вернувшись домой, Мышецкий прошел в гардеробную, зажег свет.

Шкаф.

Туалетный столик.

Зеркало — огромный, безукоризненно чистый овал в резной раме.

Рассеянно глянул на лоснящееся встревоженное лицо, медленно всплывшее в зеркальной заводи, на темноту в комнате за спиной, на лампадку дымчато-лилового стекла, на огонек, кроткий и теперь никогда не гасимый: этого хотел покойный отец. За спиной, в комнате без хозяина, как и при его жизни, пахло богородской травой и все еще жила иллюзия бога.

Наверху же нещадно гремел рояль.

Грешная, модная и по-солдатски ухарская мелодия.

Чем торгуешь? Мелким маком. С кем гуляешь? С австрияком, —

с шутливой лукавицей вывел низкий женский голос. И так как в тоне его угадывалась игра, кокетливая усмешливость, обещание и обольщение, Мышецкий понял, что жена его — это был ее голос — в гостиной не одна.

Поискал коробочку с пудрой, опахальце и принялся запудривать несносно блестевшие скулы.

Наверху зазвучали хлопки.

— Дивно! Божественно! — И тем же крепким, красивым баритоном: — Голубушка Варвара Алексевна. Вы и не помышляете, конечно, как много добавляет к вашим чарам этакое вот, ну... мальчишество, что ли, улица...

«Ого! Мой главковерх у меня в доме, — подумал Мышецкий. — И в такой поздний час!»

Полуоткрытая дверь над лестничным маршем, возносившим на второй этаж толстый ковер, окаймленный армейским галуном, делала доступным каждое слово, произнесенное в гостиной.

Гость сказал что-то фривольное, двусмысленное.

Варвара Алексевна жеманно хмыкнула в нос, и Мышецкий подумал, что теперь он знает, какими словами она ответит. И она ответила именно этими словами:

— Любовь? О, это не только очаровательные пытки и безумное влечение. Но и борьба. Ваш опыт оспаривает эту аксиому, Николай Николаич?

Из-под руки Мышецкого со звоном падает на пол серебряный подстаканник.

И тогда сверху:

— Глебушка, это ты?

— Я, я, дорогая. Лечу.

При появлении Мышецкого Варвара Алексевна поднялась у рояля и, счастливо улыбаясь, пошла ему навстречу. Как видишь, у меня гость, говорила она всем своим видом. И я рада, что у меня гость, и что я все еще молода и хороша, и что ты, наконец, пришел.

Еще недавно ее сравнивали с тростинкой, березкой, называли воздушной газелью, грацией. Теперь же, если верить ее гостю, имевшему склонность походя формулировать крылатые перлы, она уже не была украшением как таковым — для общества, для внешних картин, для своих нарядов. Напротив, все это, и общество, и то внешнее, что ее окружало, и наряды призваны были теперь украшать ее. И оттого парижский корсет, возвращавший ей линии молодости, и вечернее платье цвета шампань, и туфельки цвета мороженой клюквы, и драгоценности на пальцах, в локонах, на шее, китайские фонарики сдержанных тонов над низким китайским столиком, и, в тон всему, бордово-золотая бутылка из-под кагора — сейчас в ней хлебная русская водка, и две чарки — бордовая и золотая.