Мать улыбнулась и ответила:
— Разве так важно, чтобы ты начинал мечтать проводить время вне дома уже сейчас?!
Но Камаль воскликнул в знак протеста:
— Но ведь отец тоже ходит по вечерам в кофейню, как и Ясин.
Мать в смущении вскинула брови и пробормотала:
— Потерпи сначала, пока не станешь мужчиной и госслужащим, и уж тогда порадуешься!
Однако Камалю, казалось, не терпелось, и он спросил:
— Но почему меня не назначат на должность в начальной школе сейчас, а не через три года?
Хадиджа насмешливо воскликнула:
— Чтобы тебя назначили до достижения четырнадцати лет?!
Фахми презрительно сказал брату, прежде чем успел вызвать у него вспышку гнева:
— Ну и осёл же ты… Почему бы тебе не подумать о том, чтобы учиться праву, как и я?… Ясин в чрезвычайных условиях получил свой школьный аттестат: ему было двадцать лет, и если бы не это, то он закончил бы своё образование… Разве ты сам, лодырь, не знаешь, чего хочешь?!
10
Когда Фахми с Камалем поднялись на крышу дома, солнце уже почти скрылось. Его белый диск мирно блестел; жизненная сила покидала его; оно остывало, а свечение его угасало. Садик на крыше, заросший плющом и жасмином, казалось, был покрыт слабым мраком, но мальчик и юноша прошли к дальнему концу крыши, где перегородка не загораживала остатки света. Затем они направились к перегородке, что примыкала к соседней крыше. Фахми водил сюда Камаля во время каждого заката под предлогом повторить уроки на свежем воздухе, несмотря на то, что в ноябре уже стало холодать, особенно в такой час. Он велел мальчику остановиться в таком месте, где тот стоял спиной к перегородке, а сам встал лицом к нему, так, чтобы можно было кидать взоры на соседнюю крышу, не будучи замеченным всякий раз, когда ему хотелось. Там, среди бельевых верёвок мелькала девушка — молоденькая, лет двадцати, или около того, — которая увлечённо собирала постиранную одежду, сваливая её в большую корзину. И хотя Камаль, по привычке, принялся громко разговаривать, она продолжала свои дела, как будто не замечая их двоих.
В такой час его всегда обуревала надежда, что она удостоит его хоть одним взглядом, ему хотелось, чтобы она вышла на крышу за чем-нибудь. Но воплотить это было не так-то легко. Пунцовый румянец на его лице явно свидетельствовал о его чрезмерной радости, равно как и сердце, что начинало бешено колотиться вслед за этим непредвиденным шансом. Он слушал младшего брата, а мысли его блуждали где-то. Глазам не давал покоя взгляд, что он бросал на неё украдкой. Иногда она была видна, а иногда исчезала из поля зрения, всякий раз скрываясь и показываясь между развешанным бельём и простынями…
Она была среднего роста, светлокожей, почти беленькой, черноглазой. В глазах её светился взгляд, полный жизни и теплоты. Но эта её жизнерадостная красота и чувство триумфа, возникавшее у него от того, что он видел её, не могли побороть тревоги, затаившейся в его сердце, — то слабой — в её присутствии, то острой — когда он уходил. Тревожило его то, что она осмеливалась появляться перед ним, словно он не был мужчиной, от взглядов которых девушкам вроде неё надлежало скрываться. Либо она была из тех, кому попросту безразлично, появляться ли перед мужчинами, или нет.
Пока что он задавался вопросом, что же у неё на уме, и почему она ни чуточку не боится, вроде Хадиджи или Аиши, которые, окажись на её месте, сразу бы убежали! Какой удивительный у неё дух, что так сильно отличается от сложившихся традиций и священных обычаев! Он никак не мог успокоить себя — то ли от того, что казалось, будто ей не достаёт застенчивости, то ли это было из-за его неописуемой радости видеть её… Он, однако, очень настойчиво придумывал всякие отговорки для неё — и из-за того, что они уже давно соседи, и из-за изолированности их друг от друга, а может и из-за её симпатии к нему. Он не переставал беседовать и спорить с ней про себя, чтобы приободриться и угодить ей. Хотя он и не обладал такой же смелостью, но украдкой кидал на неё взгляд с соседней крыши, дабы убедиться, что за ней никто не присматривает, ибо он был не из тех, кто смотрит сквозь пальцы на то, чтобы опорочить восемнадцатилетнюю дочку соседей, а особенно, если это дочь добряка Махмуда Ридвана. Вот почему его постоянно тревожило такое чувство, что она совершает что-то опасное, а ещё страх из-за того, что весть об этом долетит до его отца, и вот тогда будет катастрофа. Но пренебрежение любви к всяким страхам давно уже вызывает удивление, и ничто не могло расстроить это его опьянение или лишить мечты в такой час. Он продолжал наблюдать за ней, а она то исчезала, то вновь появлялась, пока их, наконец, больше ничего не разделяло, и она не оказалась лицом к лицу с ним. Её маленькие ручки то поднимались, то опускались, а пальчики то сжимались, то разгибались, так спокойно и неторопливо, будто она делала это умышленно. Сердце подсказывало ему, что она делает всё это не просто так, и потому и сомневался, и желал этого одновременно. Однако при всей своей радости не осмеливался пойти ещё дальше: и так уже всё внутри него пело и ликовало. Хоть она совсем и не поднимала на него глаза, но всё в ней — фигура, румянец на лице и то, что она избегала смотреть в его сторону — говорило о том, что она ощущает его присутствие. Молчаливая и замкнутая, она казалась преисполненной невозмутимости, будто это вовсе не она была источником радости и ликования в его доме, когда навещала его сестёр, или вовсе не она начинала говорить громче и смеяться звонче, когда бывала в их доме, а он стоял с книгой в руке за дверью в своей комнате, готовый в любой момент сделать вид, что учит уроки, если кто-нибудь постучится к нему, запоминая её интонацию, как она говорит и смеётся, когда все остальные голоса умолкали. Его память была словно магнит, который из различных смесей притягивает к себе одну только сталь. Возможно, иногда, когда он проходил через гостиную, он замечал её, и их глаза встречались на какой-то миг. Но этого было достаточно, чтобы он опьянел и смутился, будто получив от неё важное послание, настолько важное, что у него кружилась голова. Он украдкой глядел на её лицо, хотя бы и на мгновение, и она прочно овладевала его духом и чувствами, так что он не мог долго смотреть на неё — точно на вспышку молнии, что своими искрами освещала пространство и ослепляла всех вокруг. Сердце его хмелело от упоительной радости, однако было в нём место — как и всегда — для печали, преследовавшей его, словно восточный ветер-хамсин весной. Он всё не переставал думать о тех четырёх годах, что осталось ему доучиться, и о том, сколько рук за это время протянутся за этим созревшим плодом, чтобы сорвать его. Если бы атмосфера у них дома не была такой удушающей, и отец железной хваткой не вцепился бы в него, он мог бы поискать другие, кратчайшие пути к сердечному покою. Но он всегда боялся излить душу и рассказать о своих надеждах из-за суровых криков, которые отец расточал направо и налево. Он спрашивал себя, смотря поверх головы младшего брата, а какие мысли, интересно, приходят ей в голову? Неужели её занимает лишь сбор высохшего белья?!.. Неужели она ещё не чувствует, что его влечёт сюда вечер за вечером?… И как её сердце воспринимает эти отважные шаги с его стороны?… Он представил, обратившись в сумраке к перегородке на крыше, что говорит с ней: то она ждёт встречи с ним, то внезапно предстаёт перед ним, чтобы убежать. Затем он представил себе, какие упрёки и жалобы вдруг вырвутся у него, а после всего этого начнутся объятия и поцелуи. Но всё это были лишь его фантазии, ибо ему было прекрасно известно, то все они бесполезны и нереальны, и что говорит религия и этикет о том, для чего он создан на самом деле.