Он содрогнулся от ужаса, и силы покинули его дородное, мощное тело, превратившееся, судя по ощущению, в ничто. Он принёс графин и рюмку, налил себе, и жадно, нервно выпил, торопя удел всех пьяниц — сначала оживление, а потом забвение. И вдруг из самых глубин воспоминаний о прошлом перед ним всплыло лицо его матери; он не смог сдержаться, и плюнул. Что же ему проклинать теперь: судьбу, что сделала её его матерью, или её красоту, что пленяла многих и окружила его горем?!.. Вся правда состояла в том, что он был не в состоянии изменить что-либо в своей судьбе, лишь подчиниться предопределению, что растёрло в порошок его самолюбие. Разве было справедливо, чтобы после всего этого он ещё и признал это велением судьбы, как какой-нибудь грешник?!.. Он не знал, чем же заслужил такое проклятие: ведь детей, воспитанных разведёнными матерями и вышедшими в мир, не так уж мало, и, в отличие от большинства из них, от своей матери он видел лишь безупречную ласку, безграничную любовь, и полное потакание, которые не мог обуздать даже отцовский контроль. У него было счастливое детство, опорой которому служили любовь и мягкость. В его памяти всё ещё хранилось множество воспоминаний о его старом доме в переулке Каср аш-Шаук: например, о той крыше, с которой он глядел на другие, бесчисленные крыши, видел минареты и купола мечетей со всех четырёх сторон, и машрабийю собственного дома, выходящую на квартал Гамалийя, по которому ночи напролёт следовали свадебные шествия, освещаемые свечами и в окружении девушек. Там часто возникали драки с применением дубинок, лилась кровь. Он любил свою мать настолько, что больше и любить нельзя, однако в сердце его нарастало смутное подозрение, пускавшее первые ростки странной неприязни — неприязни сына к матери, — которой со временем было суждено развиться и вырасти до огромных размеров в ненависть, похожую на неизлечимую болезнь. Он часто говорил себе, что, возможно, высшая воля могла бы дать ему не одно будущее, а два, — однако у нас никогда не будет двух, и какое бы ни было у нас предопределение, прошлое только одно, и от него не убежишь. И теперь он спрашивал себя — как уже много раз делал это раньше — когда же он понял, что мать не была единственным человеком в его жизни?!.. Совсем невероятно, чтобы он был в этом уверен. Он помнил себя лишь в детстве, тогда его чувствами завладел новый человек — он приходил к ним домой время от времени, и может быть он сам, Ясин, поглядывал на него как-то необычно, с некоторым страхом, и наверное, тот прилагал все свои усилия, чтобы понравиться мальчику и развеселить его. Он вглядывался в прошлое, несмотря на своё отвращение и ненависть, однако обнаруживал там только напрасное сопротивление, как будто то прошлое уже зарубцевалось, словно рана, и ему хотелось бы вообще не знать о нём, особенно когда вспоминал, как тот человек прощупывал его. Было такое, о чём нельзя забыть… Однажды он видел где-то в наполовину тёмном, наполовину освещённом месте, из окна или двери в столовую, сквозь мозаику из синего и красного стекла… там он неожиданно для себя обнаружил — когда обстоятельства требовали забыть об этом — того нового человека, который как будто насиловал его мать, и он не смог сдержаться и закричал, что было сил, из самой глубины души, завизжал, пока к нему в тревоге не прибежала мать и не начала утешать его и успокаивать.
Из-за той сильной обиды цепочка его мыслей прервалась, и он безмолвно уставился вокруг себя, затем налил себе из графина рюмку и выпил. Ставя рюмку на место, он заметил пятнышко от жидкости, что блестело с краю его пиджака, подумав, что это, должно быть, вино, вытащил носовой платок и принялся его тереть, затем ему пришла в голову одна мысль, и он осмотрел рюмку и увидел капли воды, приставшие ко дну. Предположив, что на пиджак ему попала вода, а не вино, он успокоился… Но до чего обманчивым было это спокойствие! Глаза его вновь обратились к зеркалу отвратительного прошлого.