Выбрать главу

Полный идиотизм. Да, мне нравится его рот, профиль, опущенные глаза и густые волосы пастора, который ни разу не вкусил разврата. Но моим мужем был человек, который все познал.

…Я держала в руках его голову, – если бы я тогда не была в ванне! – ах, эта баба, воющая на балконе! – значит, он все-таки хотел, чтобы я была рядом с ним в тот день, он знал, о чем меня просит и что я ему не откажу.

Подходит худая стюардесса с приклеенной улыбкой, – завитая кляча между ложами пробирается к арене, – что случилось?

Мы летим сквозь тьму. Самолет ведет себя, как перепуганная рыба – погоня? бегство? Воздух вздыбился, стал горбатым, мы въезжаем на горбы, прыжок вверх – прыжок вниз, мы давим стадо обезумевших верблюдов.

Бумажный мешочек? Нет, спасибо. А что, если я разбужу моего соседа?

Сердце скакнуло – большой сильный кенгуру! Кенгуру, верблюды, ускользающая рыба: природа мстит.

Застегнуть ремни? Поздравляю.

Неужели недостаточно тех испытаний, через которые я прошла? Стынут ноги. Я боюсь. Чего? Катастрофы! Я говорила Томашу: дома все-таки лучше. А всему виной письмо этой экзальтированной психопатки из Парижа, правда-правда, оно у меня в сумке…

«Дорогая пани Фелиция – рывок вверх!

– каждую неделю я слушаю тебя – и снова вниз!

– до замужества я носила такую же фамилию, как ты, и – о боже!

…чувствую себя твоей дочерью. Приглашаю тебя к нам в Париж – снова горб! еще раз рывок вверх! – мои дети говорят по-польски, – вниз, ах вниз! в пропасть, – а Жан будет счастлив. Я пришлю тебе билет, приезжай!»

Жан – француз, инженер, она познакомилась с с ним, когда ее угнали на работы в Третью империю. Ванда, урожденная Конопка, она еще пишет что-то о Варшавском восстании. Год жизни за рюмку коньяку.

Все смотрят на дверь кабины пилота, как на экран.

Вокруг желто-серая вата, ничего не видно.

Позади меня пожилой пассажир громко говорит по-французски, обращаясь к стюардессе, а она не понимает. Оба краснеют, кто-то пришел им на помощь, не знаю, в чем дело.

Да, в чем дело? Зачем я уехала. В последнее время жизнь моя была прозрачно-ясной и простой, я стала забывать о прошлом – только здесь, в самолете, все снова на меня навалилось. А может, это конец? Через минуту? Через секунду?

Я сойду с ума. Мой сосед проснулся.

– Умоляю вас, попросите у стюардессы рюмку коньяку.

Я благодарю его взглядом, – пью маленькими глотками.

Совсем стемнело, эта бешеная, сбившаяся в комок вата стала еще плотнее. Просьба проверить ремни. Тишина, самолет спотыкается в воздухе. Таблетка ме-павлона.

– Я несколько раз попадал в бури над Ла-Маншем. В общем, бывало еще более неприятно. Помню ночной полет в июне тысяча девятьсот…

…Я знала с самого начала – все время мне подмигивал какой-то глаз. Все время бесстыдно подавал знаки. Проваливаемся, сердце, пожалуй, я не выдержу – прошло… В знаках этих содержались намеки. На что-то имевшее отношение ко мне – что может статься, чем я могу стать – я потею и зябну… – я убеждена, что человеческое существование греховно, я давно чувствовала, как что-то подступает к горлу, предвещая мерзкую развязку… ладно, я возьму мешочек – циничную, скотскую развязку! Действительно – я была уверена… Падаем?! Нет, снова холм… что меня обязательно ждет глупый, страшный конец. И первый намек – конец, умираю – я услышала в тех непонятных словах в тексте… ах, немножко легче – в тексте Офелии. Крыло самолета! Крыло отваливается! О, я умираю… Да, двадцать лет назад в четвертом акте я обращалась к Королю: «Хорошо, награди вас бог. Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Господи…» Сверкнуло! Видна мокрая плоскость крыла… Значит, сейчас, сейчас: «Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать. Благослови бог вашу трапезу».

Теперь нас меньше болтает. Я не понимала смысла этих слов, особенно о сове – они были темные, я их боялась.

Как хорошо, что я могу держать его за руку, он настоящий джентльмен.

– Милая, – говорил режиссер, – на тридцатом спектакле они тебе сами станут ясны.

На тридцатом? Не дошло. Даже до первого. Кажется, изо всей роли я запомнила только эти слова – и по сей день их не понимаю.

…Если бы я тогда не была в ванной, если бы успела – боже, – я слишком поздно выбежала – темнота, загорающиеся огни в окнах, вопли какой-то истерички с балкона – я поддерживала его голову, кричала, умоляя его не умирать. Что он тогда чувствовал? Что он чувствовал? Я вытирала платочком пот со лба, он что-то говорил, но мне не удалось расслышать – розовые пузырьки лопались на его губах. Нет, довольно, конец…

Все кругом молчат, только поляки у меня за спиной говорят, будто все это в порядке вещей; неприятно, потому что немножко швыряет, но метеорологическая сводка предвещала грозу на трассе. В порядке вещей? Я, прикрепленная ремнем к брюху крылатой, металлической рыбы, кидаемой во все стороны воздушными течениями, на высоте двух километров над землей! В мутной, зловещей, бурой тьме! И это называется в порядке? Благодарю.

– Вам уже легче?

– Несравнимо. Мне совестно, что…

– Ну, что вы, пустяки.

Он всматривается в меня, вероятно, удивлен, что я сжимала его руку. Ну сжимала, и что с того? Раз в жизни может и с ним такое случиться.

– Еще рюмочку коньяку?

– С большим удовольствием.

Он выспался – приветлив, энергичен. Ах, господи! Стюардесса кидает на меня холодный взгляд из-под ресниц. Ничего не поделаешь, золотко мое, не каждый натренирован для таких полетов. Если твоя мать слушает радио, то через четыре недели услышит мой голос. Я буду рассказывать про эту грозу. Расплачусь за дополнительную порцию коньяку слегка охрипшим голосом стареющей женщины, похожей на твою мать. В один прекрасный день, моя милочка, когда ты останешься ночевать дома, она спросит, не с тобой ли случайно летела в Париж пани Фелиция. И со всеми подробностями с моих слов опишет тебе эту воздушную бурю. Ох, снова начинается! Я коченею, падаю, я умерла. Рука, где его рука!

– Дышите глубже, это помогает!

Глубокий вдох – выдох. Выдох – глубокий вдох. Много раз. Он с интересом смотрит на меня. Быть может, я думала вслух? Представляю себе, что я наболтала! Обезумевший карп, и в нем мой голос, моя молитва, обращенная в прошлое. Развесили бы уши! К счастью, думать пока можно без свидетелей.

– У вас есть родные в Париже?

– Дочка. Замужем за французом, он инженер. Она будет встречать меня на аэродроме.

Я сошла с ума. Для чего я это говорю?

Крупинка ондасила. Теперь мы летим спокойно.

– По-видимому, после долгой разлуки?

– Пятнадцать лет.

– Догадываюсь, что вы, конечно…

– О да, я волнуюсь. Знаете, мне трудно освоиться с этой мыслью.

– Простите за нескромность. Вы останетесь у дочки в Париже?

– Нет, что вы. У меня муж в Варшаве. Немножко беспокоюсь, как он там без меня обойдется. Ну и сын. Кончает летную школу. Меня отпустили только на две недели.

Voila![9]

Я часто вставляю в текст что-нибудь от себя, и потом авторы на меня сердятся. Но мои вставки как раз имеют самый большой успех. Так было, например, недавно, когда Томаш потребовал, чтобы я уволила девушку, которая приходила к нам убирать. Оказалось, что у нее внебрачный ребенок. Как он говорил? «Я не пуританин, гм, но все-таки женщина, которая, не уважает себя, гм…» Кажется, по тексту я должна была на это ответить: «Хорошо, если ты так считаешь, я завтра с ней поговорю», – и что-то о современной морали. Но едва только он произнес эту тираду, я рассмеялась: «Золотой мой, как, собственно, ты себе это представляешь? А может, она его любила? Не все мужчины такие, как ты. Если она воспитывает ребенка, так надо ей в этом помочь!» – и я стучу тарелками – это должно означать, что я убираю со стола. Он остолбенел. А минуту спустя промямлил: «Ну, что ж, поступай, как считаешь нужным…» Вышло очень естественно, и неделю спустя служащая на почте улыбнулась мне: «Вы были правы относительно той девушки!» Ну? Сколько пришло писем! Пятьсот, шестьсот? Примерно столько. Преимущественно от покинутых жен, одиноких матерей из деревни.

вернуться

9

Вот! (франц.)