Ум ее отнюдь «не всепоглощающий и пламенный», как у Шекспира. Напротив – она изводит себя обидами и горечью. Человечество расколото для нее на два лагеря. Мужчины – «противник», они вселяют в нее страх и ненависть тем, что закрывают ей путь к желанному делу – писать.
Она ободряет себя мыслью, что написанное останется неопубликованным, утешается печальной песнею:
Нo нет сомнений, поэтический пламень в ней бушевал бы вовсю, освободись она от страха и ненависти, не копи в душе негодования и горечи. Нет-нет да и вырвется настоящая поэзия:
Критики справедливо восторгаются этим двустишием; говорят, другую пару ее строк присвоил себе Поуп:
Невыносимо, что женщина, способная так писать, мыслями настроенная на созерцание и размышление, была доведена до гнева и горечи. А что она могла сделать? – спросила я, представив хохот и издевки, лесть приживалов, скептицизм профессионального поэта. Вероятно, заперлась в деревне, в отдельной комнате, – писать, а сердце у ней разрывалось от горечи или раскаяния, хотя у нее был добрейший муж и жили они душа в душу. Я говорю «вероятно», потому что мы почти ничего не знаем о леди Уинчилси. Только что она страдала глубокой меланхолией, и этому есть объяснение, по крайней мере в тех случаях, когда она рассказывает:
Занятие же было самое невинное – бродить в полях и предаваться грезам:
Разумеется, если она находила в этом наслаждение, над ней могли только смеяться; и правда, Поуп или Гей62 выставили ее «синим чулком с чернильным зудом». Но прежде, говорят, она посмеялась над Геем: сказала, что, судя по его «Тривии»63, «ему больше подходит сопровождать портшез, нежели в нем ехать». Впрочем, все это темные слухи – «неинтересные», говорят критики. Но здесь я с ними не согласна, мне хотелось бы побольше «темных слухов» о печальной леди, любившей бродить в полях и думать о необычном. Хочется представить женщину, которая так опрометчиво и неблагоразумно отвергла «порядок в доме рабском». Но она начинает заговариваться, утверждают критики. Ее талант заглох, подобно гвоздике среди сорной травы. У него не было шанса показать себя во всей красе. И, убрав леди Уинчилси в шкаф, я обратилась к другой благородной даме – герцогине, любимице Чарлза Лэма, фантазерке и оригиналке Маргарет Ньюкасл64, ее старшей сестре и современнице. При всем их несходстве обе были аристократки, без детей, нежно любимы своими мужьями. Обе одержимы одной страстью к поэзии, а значит, покалечены и изуродованы одним и тем же бесплодным протестом. Раскрой герцогиню, и она взорвется той же яростью: «Женщины живут, как Мыши или Совы, пашут, как рабочая Скотина, и умирают, словно Твари…»65 Маргарет тоже могла быть поэтом; в наши дни ее деятельность что-то бы да сдвинула. А тогда – какой уздой, в какую упряжь было запрячь горячую, дикую, необузданную фантазию? Она неслась без дороги, наобум, сплошным потоком стихов и прозы, философии и поэзии, застывшим в неразрезанных фолиантах. Вложить бы ей в руку микроскоп. Научить всматриваться в звезды и думать строго математически. Она же рехнулась от уединения и свободы. Никто ее не сдерживал. Не учил. Профессора перед ней лебезили. При дворе говорили колкости. Сэра Эджертона Бриджеса66 оскорбляла грубость из уст «женщины высшего общества, воспитанной при дворе». Она заперлась в своем поместье.