— Тот, кому может помочь только чудо, верит в него. Это разумно, — сказал Джура.
— Да, но ведь паломники видят всех этих калек и уродов, они лежат тут все время, и ничего не происходит — это должно было бы их переубедить.
— Неплохо сказано, шваб! Я и привел тебя сюда, чтобы ты это понял. Теперь ты и нас лучше поймешь. Видишь, людям уже не первый век дается наглядное доказательство, что чудотворная икона не помогает, но на них и это не действует. Дело в том, что им нужно не столько чудо, сколько вера в то, что оно когда-нибудь произойдет.
— Выходит, ты затеял экскурсию только ради того, чтобы сообщить мне об этом?
— А почему бы и нет? Это — не потерянное время. Теперь, когда ты вернешься в Берлин и будешь составлять отчет о том, как у нас идет классовая борьба, в твоей четкой схеме будет пятно, никак, в нее не вписывающееся, и это будет совершенно естественно. У вас, у немцев, все всегда слишком хорошо распланировано, оттого вы всякий раз и проигрываете войну, если она затягивается дольше, чем это предусмотрено вашей схемой.
— Это меня не интересует. Где и когда я наконец увижу жену Вассо?
— Это тут, рядом, не бойся, уже скоро, может быть, через час. Она будет не одна, и ты ей понадобишься.
Семья Мары принадлежала к военной аристократии. Фамилия была знаменитая: дети узнавали ее, едва научившись читать таблички с названиями улиц. Были и памятники, увековечивавшие ее предков, отважных всадников на взмыленных конях. Эти предки водили своих земляков, грозных ландскнехтов, не только против турок — слухи об этой дикой солдатне доходили до самых отдаленных уголков Европы. В последний раз их призвали, когда Габсбурги решили вернуть себе Милан, и в самый последний — когда понадобилось усмирить революционную Венгрию; тогда особенно отличились предки Мары, бравые офицеры, состоявшие на службе Австрии, среди них даже один генерал от кавалерии. А вот дед уже подкачал — незадолго до начала мировой войны он был уволен с императорской службы; ему шел пятьдесят восьмой год, самый, казалось бы, генеральский возраст. Но его уволили и, чтобы опозорить окончательно, вопреки традиции так и не представили к генеральскому званию. А все потому, что он занялся политикой, слишком явно встал на сторону престолонаследника и поддержал его замыслы, снискавшие такую ненависть при дворе. Свой позор он пережил всего на несколько недель, пав жертвой несчастного случая на охоте — по официальной версии. Он покончил с собой. Так начался упадок. Отец Мары продолжил его, но с падением Габсбургов упадок обернулся крахом.
Отец, правда, не повторил ошибки деда и политикой заниматься не стал. Это был отличный офицер, ни в чем не отступавший от устава, — то, что он еще мальчиком выучил в Академии Марии-Терезии, определяло потом всю его жизнь, по крайней мере, на публике, а также в казарме и в офицерской столовой. Но он предавался пороку, на который, впрочем, пока соблюдалась строжайшая тайна, можно было закрыть глаза: он сочинял стихи. Тщательно скрывая свое имя под несколькими псевдонимами, он публиковался в популярных журналах, которых тогда было множество, особенно в Германии. Начал он с весьма удачного перевода нескольких стихотворений Бодлера, а потом напечатал и свои собственные стихи, за прелестью которых угадывался бодлеровский настрой. Журналы их охотно печатали, полагая, что пишет их какой-нибудь банковский чиновник, возможно, еврей из состоятельной семьи, располагающий достаточным досугом.
Мара была третьей, самой младшей дочерью этого ротмистра, желавшего стать капитаном артиллерии, — он давно мечтал об этом, но эту подозрительную тягу к простонародью у него успешно отбили, и он остался в кавалерии. С ней, когда они бывали вдвоем, он иногда говорил на том языке, который в семье учили лишь для того, чтобы объясняться с прислугой. Обычно же в доме говорили по-немецки, тщательно сохраняя венский акцент и употребляя множество французских слов и выражений. Мара же — ее рождение почти день в день совпало с началом нового века — ощущала в этих беседах некую тайную общность с отцом, которого с каждым годом любила все больше, точно младшего брата. Мать-венгерку она не любила, не любила и сестер, у которых были свои секреты, запретные для младших. Двенадцатилетняя Мара знала, что ее сестры красивы, себя же считала безобразной. Что ж, пусть отец останется единственным, кому она нравится. Она знала также — полагая, будто никто в семье не догадывается об этом, — что отец пишет стихи. И чем больше восхищалась им, тем больше жалела. Как и у сестер, у нее была особая шкатулка с золотым ключиком. Сестры, вероятно, хранили в них свои ужасные любовные письма. Она же в темной деревянной шкатулочке с инкрустациями и перламутровыми пластинками по бокам хранила стихи отца.