Выбрать главу

— Да больше никого и не было.

— Так я тебе и поверила!

— Клянусь тебе. Только Пенни. Мне казалось, что я умираю, а она спасла мне жизнь. Мне нужно было хотя бы выговориться. А с тобой я тогда совсем не мог говорить.

— Спасла тебе жизнь? Вот это да! Да мы тогда только год как поженились. Почему же ты не ушел от меня, если ты так мучился? Мне тоже было плохо. Да это было бы просто счастье!

— Я сомневался. Ты была такая милая, такая домашняя. Ты могла кончить, а она — нет. Моя тяга к ней — просто результат загнанного внутрь эдипова комплекса...

— Опять это слово.

Беннет огрызается:

— Послушай, в конце концов, тебе интересно или нет?

— Интересно, интересно.

— У нее было шестеро детей — как у моей матери — и муж, которого она ненавидела. Я видел в ней страдания Богородицы, мать, которую я мог бы спасти.

— Мне послышалось, ты сказал, что это она тебя спасла.

— Взаимно.

— Звучит красиво. В таком случае тебе надо было бы на ней жениться.

— Нет.

— Почему? Между вами возникло такое взаимопонимание. Я о таком не могла и мечтать.

В чем-то Беннет со мной согласен. Он разрывается между искренним раскаянием и чувством собственной исключительности.

— Она говорила, что доверила бы мне своих детей. Поначалу мне это льстило, но постепенно начало раздражать. Как-то не по-матерински все это звучало...

— И тебе не нужна была фригидная сука-гойка с шестерыми детьми...

— Можешь продолжать в том же духе, если хочешь, чтобы я замолчал. И ты больше слова от меня не дождешься.

— А что я такого сказала? Ну и пожалуйста, можешь молчать. Все эти восемь лет ты только и делаешь, что молчишь.

Некоторое время мы едем молча. Слезы застилают мне глаза, и от этого очертания встречных фар кажутся размытыми. Беннет распахнул ящик Пандоры, который слишком долго оставался закрытым. Теперь он уже не может молчать.

— Меня кое-что еще в ней раздражало. Она, например, называла мужчин «существами». О своих бывших любовниках она говорила: «Эти существа».

Мне больно, и я судорожно пытаюсь сообразить, чем бы мне тоже уесть его.

— А тебе не приходило в голову, что ты был не один такой в Гейдельберге, с кем она крутила?

— Я думал об этом. Но ты-то откуда знаешь?

— Она хвасталась нам с Лаурой, что у нее была связь с Айхеном-виолончелистом и парой ребят с военной базы, где Робби служил.

Но Беннета голыми руками не возьмешь. Он себе спокойно продолжает:

— Ну, что ж, мне было достаточно сознания того, что я для нее единственный и неповторимый.

Мне хочется его позлить. Я говорю:

— А ты был не единственный.

— Я думал, что единственный. А это самое главное. Мне казалось, что я ей очень нравлюсь. Ее заинтересовала моя работа с детьми, и она занялась психоанализом.

— Как здорово! И что же ты сделал? Трахнул ее в детской клинике? Или на кушетке у себя в кабинете?

Я чувствую, что порю чушь. Ревность — штука коварная. Слишком низко нужно пасть, чтобы в конце концов одержать верх. Как я ненавижу себя за слова, что срываются с моих губ.

— Мы встречались по вечерам, когда ты преподавала. В твоем кабинете.

— Кажется, мне послышалось, что ты все позабыл...

— Я боялся тебя обидеть.

— И правильно боялся.

Ну на самом деле. Трахался с бабой, когда я работаю! — это уж ни в какие ворота не лезет. Мой пунктик. Потребность преподавать, делать карьеру, зарабатывать так, чтобы ни от кого не зависеть. И с кем! — с гарнизонной шлюхой, у которой и среднего образования-то нет, нет работы, а день проходит между офицерской лавкой и бесчисленными любовниками. Почему бесчисленными? Но я уже почти верила в эту спасительную ложь, хотя не знала ничего наверняка. Это было так на нее похоже. И в моем кабинете!

— Ну так вот, — продолжал Беннет, — когда я приехал в Германию, я ударился в панику. Идиотская была затея — ехать туда, да еще на три года. Но я боялся Вьетнама; к тому же я надеялся, что справлюсь с этим, переборю свой страх перед армией. Увы, я ошибался. Я бесился, пытался порвать с тобой — а ты была вся в своих делах: писала, преподавала, по-своему психовала из-за Германии... Пенни была настоящая гойка, такая — до мозга костей — американка. Жена армейского офицера... Она казалась мне истинной арийкой... может быть, это звучит глупо, — она была мать, и такая американская, как яблочный пирог...

— Как это оригинально!

— Изадора! Я пытаюсь тебе объяснить... Я был напуган. Мне нужна была нееврейка, холодная, уравновешенная женщина. Но через некоторое время я понял, что на самом деле хотел чего-то совершенно иного. Это было просто ответной реакцией на то, что в армии я чувствовал себя, как в западне. Это напомнило мне детство, когда я оказался в Гонконге — и не знаю ни слова по-китайски. Ты никогда не воспринимала это всерьез, а Пенни приняла близко к сердцу. У нее никогда раньше не было восточного мужчины — и я был для нее чем-то экзотичным. С ней я чувствовал себя каким-то особенным. Правда, я не шучу.

Я тронута. Я знаю, что Беннет говорит правду, что он старается быть честным. Я должна бы ему посочувствовать, но он меня так оскорбил. Все эти три года в Гейдельберге мне было страшно одиноко, но я всегда пресекала любые попытки других мужчин приударить за мной, хотя, может быть, это бы мне помогло. Теперь я чувствую себя законченной идиоткой. Столько никому не нужных страданий. Чувство вины из-за каких-то моих жалких фантазий. А он-то — он на самом деле мне изменял. Вечерами, когда я преподавала. И в моем кабинете! Этот почти святой Леонард Вулф, который никогда не запрещал мне работать, — трахался с бабой в моем кабинете!

— А мои сочинения вы читали?

— Что?

— Когда вы трахались у меня в кабинете, вы читали мои рукописи?

— Что за дикая мысль?

— Вовсе нет. Это было бы очень кстати — добраться и до моих произведений — прозы, стихов...

Некоторое время Беннет молчит. Потом изрекает:

— Ты чушь какую-то городишь. Пенни восхищалась тобой. Она меня к тебе ревновала. Без конца говорила о тебе, завидовала твоему таланту, образованию; была просто влюблена в твои рассказы, стихи...

— Я свои рассказы, между прочим, никогда не публиковала. Тебе это известно? Как же она их могла прочитать, если ты их ей не показывал? Восхитительная сцена: после греховных утех они читают вслух мои рассказы и потягивают ликер!

— Это было совсем не так. Нам обоим нравились твои рассказы. Я всегда говорил, что их нужно опубликовать.

— Вам обоим! Вам обоим! Да если хочешь знать, мне противна сама мысль о том, что какая-то шлюха упражняется в литературной критике на моих первых, еще слабых рассказах — после того, как переспит с тобой. Я не хотела их печатать. Они мне всегда казались подражательными! Как раз для вас с Пенни.

Описывать остальное в деталях не имеет смысла. Под конец я уже так орала на Беннета, что дребезжали стекла. Я кричала, мол, хорошо, что он наконец хоть кого-то полюбил, — это все-таки лучше, чем вообще никого. Я считала, что он патологически неспособен любить, и его нынешнее признание — как ни больно мне было его услышать — лучше, чем такое мнение о нем. Успокоилась я только тогда, когда у меня заболело горло, из глаз потекли слезы и я совершенно забыла, из-за чего вообще весь этот крик.

Очень глупо с моей стороны было настаивать на том, чтобы он рассказал мне всю правду. Я была справедливо наказана за собственное любопытство. А все-таки Беннет умеет выбрать момент! Почему бы ему не сказать мне об этом раньше: может быть, у нас появилось бы хоть что-то общее. Он бы мог мне все это сообщить после моих европейских приключений, или прочитав уже завершенную рукопись «Откровений Кандиды», или тогда, когда я сама умоляла его об этом. Но нет. Он специально приберегал эту историю. И выложил ее именно теперь, когда я почти готова родить от него ребенка, когда мне, как никогда, нужна его поддержка, когда нежданно-негаданно ко мне пришел успех, — выложил нарочно, чтобы поставить меня на место, напомнив мне, как нуждалась я в нем тогда, какой я тогда была беспомощной, одинокой, нелюбимой.

— Так ты был с Пенни, когда я обмирала от страха в Вудстоке?