— Что-то ты, Лизок, совсем опустила крылышки, — говорил ей постаревший, помягчевший Женя, — нельзя так, старушка! Смотри, какая ты у меня еще красавица! Надо же все-таки как-то сопротивляться течению.
— Зачем?
— Да просто чтобы взять штурвал в свои руки и крутануть как следует.
— Ах этот штурвал! Ты считаешь, что мне не удалась жизнь? Да, я не сделала карьеры, но я ведь к ней и не стремилась!
— Я тоже думаю не о карьере. Но я люблю свою работу, она приносит мне удовлетворение, понимаешь?
— Уже не такое, как прежде, Женя.
— Да, уже не такое. Моя работа оказалась неблагодарной, и страданий не делается меньше, и изменить мир мне не по силам. Ну так что же, разве в этом дело? Все равно я ее люблю.
— А я полюбила людей, с которыми работаю. Разве это не одно и то же?
— Нет. И людей этих скоро не останется, ты будешь последняя, ты слишком консервативна, Лизок.
— Консерватизм — это ругательство?
— Консерватизм — это консерватизм. Надо смотреть вперед.
— А мне кажется, надо смотреть шире — и вперед, и назад, и вокруг, надо жить. Делать то, что ты делаешь, как можно лучше, думать обо всем, а то, что придумал, говорить.
— Но тебе же плохо живется, Лиза!
— Да, мне неважно, сама не знаю отчего. Чего-то я, наверное, не умею понять. — Она обежала глазами комнату. И здесь тоже все было не так, не так, как у других, более современных людей, все было немножко непричесано и облезло. Да, она не умела бежать за временем. Не только не умела — не хотела.
Весной заболела Юлия Сергеевна. Лиза очень встревожилась. Мама никогда раньше не болела, и так странно было видеть ее печальную, побледневшую, с потухшими глазами. Что с ней — никому не было понятно, она чувствовала себя усталой, держалась совсем крошечная, но упорная температура. Женя возил ее в свой институт, и там всячески крутили ее под рентгеном, смотрели и легкие, и желудок и ничего не нашли.
— Просто я устала, — говорила довольная, успокоившаяся Юлия Сергеевна, — надо скорее выбираться на дачу, там мне сразу станет легче. Видишь, я совсем не могу без воздуха…
Но Жене вся эта история не нравилась, он морщился, отмалчивался или говорил неопределенно:
— Надо посмотреть, понаблюдать…
И Лизу тоже мучили страхи, снились какие-то странные сны, в которых мама медленно наклонялась и падала, падала ей на руки, а она подхватывала ее и носила на руках, и мама была невероятно, воздушно легкая, и удивительная сладость была в том, что вот она ее носит и прижимает к себе, что мама такая слабая, и Лиза задыхалась от жалости и любви. Но, проснувшись среди ночи, испытывала она такой ужас, что больше уже не могла заснуть, а все думала, думала и думала, гнала от себя страх и не могла прогнать. Что-то ведь все-таки происходило с мамой. Что? Правильно ли они сделали, что отпустили ее на дачу? И на другой день после работы мчалась она за город и видела мамино удивленное лицо.
— У меня все в порядке, Лиза, не беспокойся, пожалуйста, — говорила ей мама.
И она возвращалась назад посрамленная, но и успокоенная. И тревога постепенно отступала, только сны продолжали сниться самые разные, но кончающиеся всегда одинаково: откуда-нибудь появлялась маленькая растерянная мама и умирала, медленно падая ей на руки. А она, рыдая, торопилась ей что-то сказать и объяснить и не умела, и не успевала, потому что просыпалась взмокшая, в слезах и с колотящимся сердцем.