Я также должен сказать, что был младшим из трех детей моей матери, ее "маленьким". И я всегда чувствовал это слово в ее голосе, когда она говорила со мной, и в выражении ее лица, когда она видела меня. За одним лишь исключением – когда она произносила свои "ангельские" исповеди. В этот момент я становился для нее "отцом", "батюшкой". В этот момент она совершенно менялась в результате своей веры в меня, как представителя Бога. Из ее голоса совершенно исчезали малейшие нотки обращения к "маленькому".
Итак, вечером накануне операции я услышал то, что могло быть, как я тогда думал, ее последней исповедью, и как всегда это было так свято, что для меня это было уроком скромности и самоуничижения. В заключение я как всегда сказал ей, что я передаю Богу ее раскаяние, а ей Божественное прощение. В меру моих способностей быть и с ней, и с Богом, я чувствовал также, что должен передать ей некую Божественную весть, что-то такое, что Бог хотел бы сказать ей в этот момент, когда она готовилась предстать лицом к лицу со смертью. Я сказал: "Спасибо тебе. Спасибо тебе за все ночи, которые ты провела у постели больных детей, за все безмолвные молитвы, которые ты возносила о них, за все чашки холодной воды, которые ты терпеливо подавала, за одежду, которую ты шила и латала, за все бутерброды, которые ты готовила и завертывала в вощеную бумагу. Спасибо за все, что ты..." Она слушала внимательно и почти покорно, ведь я был ее "отец".
После разрешительной молитвы я опять стал ее ребенком. Она нежно обняла мою голову и нежно положила ее на свое плечо. Затем она приблизила губы к моему уху: "Джон, – сказала она, – не печалься обо мне. Если это произойдет не завтра утром, то в какое-нибудь другое утро, если не в этом году, то в каком-нибудь другом году. Да и папа уж так давно ждет меня. Я уже и сейчас вполне готова повстречаться с ним. А ты, ты призван к прекрасной жизни для Бога и для людей, которым ты служишь. Если ты будешь слишком печалиться обо мне, это будет отвлекать твой ум и твое сердце от твоей работы. Не позволяй этого, не печалься обо мне. Помни, если это случится не завтра утром, это случится в какое-нибудь другое утро, и если не в этом году, так в следующем. Не печалься обо мне". И она поцеловала меня.
Все было похоже на то, что я переживал после смерти отца. Я снова и снова принимался плакать и не мог ничего сказать. Но на этот раз причина моих слез была в другом. В этот момент я вдруг узнал свою мать так глубоко, как никогда не знал до сих пор, – в момент, когда она смело выходила навстречу смерти, в момент, когда люди становятся обычно такими, какие именно они и есть на самом деле, ни больше, ни меньше.
Но вот все осталось позади. На этот раз Бог еще не призвал ее к другой жизни. Утром хирург, улыбаясь, вышел из операционной и сказал нам, что подозреваемая опухоль не обнаружена, и что причины плохого самочувствия матери будут легко устранены. Он сказал, что мы вскоре сможем увидеть ее в послеоперационном отделении больницы. Когда мы вошли в палату, то застали мать в сознании, хотя состояние ее было несколько эксцентричным. Сестра хотела причесать ей волосы, спадавшие на лоб, но мать была недовольна тем, что расческа касалась ее головы. Она даже стала выражать недовольство тем, что в ее палате нет телевизора. Казалось ничто, даже известие о ее скором выздоровлении не радовало ее. Я стоял в стороне и улыбался. "Вперед, старушка, вперед, – говорило мое сердце, – это пройдет. Твое сознание сейчас слегка затуманено, и тело перенесло операцию. Впереди жизнь с ее повседневными заботами и трудностями. Но есть большая разница. Прошлым вечером я узнал тебя. Я знаю, что живет за всеми этими словами, которые ты говоришь. Я знаю, что живет за тем временным поверхностным недовольством, которому ты не придаешь по-настоящему значения, – я знаю тебя. И я теперь всегда буду знать о тебе нечто такое, что будет делать все это недовольство и ворчание ничего не значащими. И однажды, когда ты действительно уйдешь, чтобы быть с Богом и с папой, я буду больше всего вспоминать то, что ты сказала мне вчера вечером, о чем ты тогда думала".