Выбрать главу

Когда рота шла по Ладожскому озеру, была глухая ночь, и мне казалось, что война совершенно отдельно существует от всего на свете, и слова пророка «время миру, время войне» казались мне лишенными смысла. Но война кончилась, и я стал замечать, что трава на нейтральной стороне растет так же, как она росла, что идет переформировка и точно так же ползут разминировать разведчики и многое, многое… Я стал думать о том, что все это неразделимо.

О войне ни единого словаНе сказал, потому что онаТот же мир и едина основа,И природа явлений одна.

Как Вы относитесь к театру и музыке?

Я был сумасшедшим театралом до войны. Я не представлял себе, что можно пропустить премьеру. Причем жили мы очень трудно. Это еще надо было выкроить эту сумму. В суточную кассу во МХАТ мы стояли всю ночь, иногда на 30-градусном морозе. Рискуя отморозить руки и ноги. В шесть открывалась булочная как раз на Камергерском, и это было великое счастье, потому что, так сказать, отходили ноги. После войны со мной что-то произошло. Я пошел в театр, по-моему, давали «Отелло», и я не смог смотреть. Может быть, я был настолько потрясен войной – мне все казалось фальшью. И не восстановился у меня контакт с театром. Хотя я знаю, что есть замечательные театры, и особенно надо сказать, что есть замечательные артисты.

Самым большим потрясением моей жизни были встречи в концертах с Владимиром Яхонтовым, гениальным чтецом стихотворений, прозы и гениальным артистом. Такого артиста я вообще не видел и, видимо, уже не увижу. Ну вот есть пластинка «Моцарт и Сальери». Это нечто невероятное.

О музыке говорить трудно. Я очень люблю музыку, но не знаю, что это такое. Есть замечательное стихотворение у Владимира Соколова, где он благодарит ее. И кончается оно так: «за то спасибо, что никто не знает что с тобой поделать». Люблю я музыку, видимо, ограниченно. Иногда, может быть, люблю невпопад. Я помню, что, когда я сказал профессору Асмусу, великому знатоку музыки, что я в относительно новой музыке больше всего на свете люблю Грига, он ответил: «О да – это великий второй сорт». Меня это потрясло, потому что концерт для фортепьяно Грига казался мне вершиной вершин. Я не люблю обнаженно-эмоциональной музыки, точно так же как я не люблю обнаженно-эмоциональной поэзии. И в себе самом не переношу этих обнаженных эмоций. Поэтому больше всего, часами или даже сутками я могу слушать музыку такую как, например, Вивальди. Ну говорить о музыке уж очень трудно.

3

Александр Петрович, что, на Ваш взгляд, главное в стихотворении?

Это, знаете, всю жизнь надо думать чтобы на такой вопрос ответить.

Вторая реальность. Нужна обязательно какая-то степень отстраненности. Малевание с натуры – абсолютно бессмысленное занятие. У замечательного русского поэта Николая Глазкова (Ярослав Смеляков и Николай Глазков два наиболее любимых мной из поэтов нового времени) – у Николая Глазкова есть такие строчки о друзьях: Все, что они сказать могли бы,/ я беспощадно зарифмовываю. Здесь главное это частица бы. В ней все дело.

Я думаю, что стихи можно писать как угодно. Хотя всегда чувствовал в себе иногда даже угнетающий меня консерватизм. А вот что главное в стихотворении… Трудно очень сказать. Правильно было когда-то замечено, что, если входишь в храм и берешь свечку за рубль, а в копилку опускаешь пятак или гривенник – никого не обманешь. Вот точно так же, я думаю, что главное в стихотворении – сколько опустил в копилку, за столько и свечку взять. Это все метафорами я отвечаю, а метафора – ненадежная вещь.

Александр Петрович, почему Вы занимаетесь переводами? Чем привлекает Вас это занятие, что дает?

Я не намеревался заниматься переводами. У меня этого и в мыслях не было. Я вообще хотел быть историком. И больше всего на свете я люблю историю. Но так сложилось, что эта страсть все-таки победила.

В 47-м году в Грузию отправилась бригада писателей. Николай Алексеевич Заболоцкий, Тихонов и Антокольский. Они взяли меня с собой, как говорится, от молодых. Я увидел Грузию. Тогда же мне было предложено начать переводить. И со всем легкомыслием молодости, не зная грузинского языка, я с головой ринулся в эту пучину.

Первый поэт, которого я переводил, был Симон Чиковани. Это был очень большой поэт.

Но над всей грузинской поэзией возвышался, так же как и возвышается сейчас, Галактион Табидзе. Он возвышался, как храм духа. Как храм действующий, но стоящий где-то высоко-высоко в горах. Я слышал только гул его колоколов. А дальше паперти не проник. Это поэт очень труднопереводимый, хотя пробовали переводить его все. Это поэт грандиозный.