Калигула же ничего не видел. Он рассуждал.
— С такого моста без препятствий сойдет любая пехота, конница понесется ветром. Реку перекрыть кораблями несложно, я закрывал и залив. По широким сходням я всех спущу почти безопасно, если наши осадные орудия закроют атаку бриттов… Решено, дядя, мы пойдем весною на бриттов, решено! Я устрою им триумф, этим наглецам в Риме! Ты знаешь, я ведь подспудно, когда примерял мой мост к Рейну, вспоминал и бриттов, и даже мечтал… но ты вывел меня из спячки, сам бы я не решился. После всего, что было этой осенью, я, кажется, перестал сам себе верить!
До сих пор безгласный участник этого разговора, Тень, вдруг бодро соскочил с постели и двинулся к двери. Император не мог этого не заметить. Он отвлекся от рассуждений.
— Куда ты, вечно бодрствующий?
Бесплотный, бесшумный и всесильный человек как будто предпочел не заметить насмешку цезаря. Впрочем, все же сказал, подойдя к двери:
— Подготовить твой триумф в Риме. Сдается мне, нелегко это будет! А тут-то мне делать нечего, тут у тебя всего довольно: и дядя, и легионы, и синие эти — ведуны, колдуны…
И, пустив эту парфянскую стрелу[354], закрыл за собою двери.
— Дядя, — сказал Калигула, — перед тем, как уехать, повидайся с Цезоннией. Женщина моя носит ребенка под сердцем… и так уж вышло, что теперь нет у нее попутчиц, кроме рабынь. Да уж лучше рабыни, чем мои сестры. Я говорил с Агриппиной, ты знаешь, после всего этого… Мне кажется, она способна на многое; выгрызла бы моего ребенка из чрева ненавидимой ею женщины… если б знать, что ее Луций, ее мальчик, выиграет заезд! Я, бывало, мог хлестнуть плеткой чужого возницу у самой меты, это правда. Кто не борется до последнего в состязании колесниц, не ты, так другой сплутовал! Это борьба! Только ведь Агриппина сестра мне, и мы не в цирке…
Клавдий кивнул головой. Что можно было сказать? Такое страдание было в голосе принцепса, мука такая…
— Я не каждый день выбираюсь к ней из лагеря. Что ей в лесу со мною? Ей грустно, хоть она и не признается никогда. А ты все же навестишь, поговоришь. Ты умеешь успокоить женщину. Вот уж она обрадуется, что зиму придется провести в здешних лесах! В снегу! Сплетутся в одну тоскливую песню волчий вой и ветер…
Помолчали оба. Шумели за окном еловые ветви, качались на ветру. И впрямь тоскливо.
— Я приму при свете дня твоего синего вместе с другими бриттами. Так, чтоб было ясно: я и Рим в моем лице приняли предложение помочь обиженным. Весенний поход неминуем. Мы возьмем остров. Приказ о сборе судов на берегу залива будет дан. Возвести Риму, что пока он веселится, обжирается, пьет, спит, ласкает женщин, император лишен всего этого! Он в трудах и в заботах!
Злоба в голосе, ненависть, гнев. То же самое в лице: челюсти сжаты, верхняя губа приподнята, ноздри расширены, взгляд уничтожающий…
Император и впрямь перезимовал в рейнских и галльских землях. Здесь, в лесах, принял консульское звание в третий и последний раз.
Принимал в лагерях посланников сената, моливших его о возвращении. Они звали его «отцом отечества», «благочестивым». Они призывали его осчастливить Рим своим правлением, а не правлением приближенных к нему, в частности, Клавдия, например…
Цезарь отмахивался от особо назойливых. Он ждал весны. Весною ждал и дядю к себе, а не этих, с раздвоенными жалами вместо языков. У них было общее дело. Калигула знал, что Клавдий желает того же, что и сам принцепс. Во всяком случае, во всем, что касалось таинственного острова бриттов.
Когда сошли снежные завалы, когда прекратились ледяные ветры, когда солнце стало греть, а не пригревать слегка пригорки, когда по-настоящему громко запели птицы, когда проснулись деревья, началось движение соков по их стройным стволам…
Когда зацвели и зазеленели луга, когда небо стало постоянно радовать синью, в чересполосицу с редкими, полотняно-белыми, кружевными стайками облаков… Когда прошли первые дожди, отгремели первые грозы… когда задышали полной грудью повеселевшие люди…
Словом, когда началась настоящая весна, легионы Калигулы, легионы Рима двинулись в путь.
И дошли, дошли они до рукава, до узкого водного перешейка, который именовали еще древние греки «океанус британникус»[355]. До места, что знаменито своими туманами, ураганными ветрами, высокими приливами и коварными течениями…
И было у них все, что требовалось: множество судов и суденышек, множество воинов в покрывших себя славою легионах, конница и пехота, осадные орудия, пилумы и мечи…
354
Римляне столкнулись с парфянами — жителями Передней Азии, кочевниками, скотоводами и великолепными конниками, — в одном из походов на Восток. Легкая кавалерия парфян несколько раз разбивала римское войско. По рассказам спасшихся, парфяне вели себя коварно: они притворялись, что разбиты, убегали и вдруг, на скаку обернувшись, осыпали римлян дождем нежданных парфянских стрел. С этих пор многое в Риме стало называться парфянским. Неожиданный и неотразимый выпад хитрого противника, казалось бы уже побежденного в споре, — это парфянская стрела и т. д.
355
В Древнем Риме словом Oceanus обозначались воды, омывавшие известный мир с запада, то есть открытый Атлантический океан. При этом выражения Oceanus Germanicus («Германский Океан») или Oceanus Septentrionalis («Северный Океан») обозначали Северное море, а Oceanus Britannicus(«Британский Океан») — пролив Ла-Манш.