— Мы в долгу перед ними за их усилия и их мужество — постараемся же, чтобы их труды были восстановлены и опубликованы. Не сокрытием правды, — сказал император, и эта фраза стала знаменитой, — достигается безопасность.
Очарование молодости, эти чуть вьющиеся каштановые волосы, ясные глаза, стройная атлетическая фигура, приобретённая за годы жизни в каструме, придавали его речи захватывающую силу, иногда вопреки логике. Взволнованные популяры зааплодировали, разочарованным же оптиматам всё сказанное императором показалось в большой степени утопичным, плодом неопытной наивности. Но все понимали, что объявление намерений часто успокаивает народ, как будто обещания уже исполнены, а поскольку спокойствие римлянам явно необходимо, оптиматы тоже с лёгким сердцем зааплодировали. Все шумно поддержали одного из сенаторов, когда он встал и торжественно произнёс:
— Предлагаю, чтобы эта чудесная речь была высечена на мраморе и выставлена на Капитолии.
Молодому императору эта волна согласия на мгновение показалась искренним коллективным чувством и, возможно, даже любовью — это было венцом его долго вынашиваемых замыслов, местью за отца, рассветом новых дней. Вследствие молодости избавление от замкнутости и осмотрительности было для него высшим освобождением.
— Тебя любят, — шепнул ему Геликон, когда они переходили в амбулакрум[43], и в его глазах цвета оникса показались слёзы.
Переполненный чувствами, Гай молча посмотрел на Геликона.
В отдалении Луций Аррунций, кремонский сенатор, открыто выступивший против избрания Гая, одиноко сидел на своём месте и видел, как его старые преданные сторонники — неблагодарные — проходят мимо с едва заметным кивком. В тот день он непоправимо подставился. А сенатор Анний Винициан, одарённый исторической прозорливостью и язвительным умом, развлёк коллег, сказав, что самый надёжный способ не выполнять обещаний — это торжественно высечь их в камне.
Тем временем восторженные популяры подчёркивали, что молодой император ни разу не упомянул Тиберия.
— Ни в похвалу, ни в порицание. Единственным напоминанием о нём останутся вернувшиеся из ссылки или вышедшие из заточения.
Среди прочих из римских темниц вышел и Квинтий Помпоний, трагический поэт и будущий консул, семь лет дожидавшийся суда, и когда он появился при свете дня, никто из родственников не бросился обнять его, так как не смогли его узнать. Вышел и легендарный поэт Федр. Он был брошен в тюрьму за то, что написал басню о волке и ягнёнке у ручья, обречённую остаться в некотором роде незабываемой для всех изучающих латынь в будущие века: в волке, искавшем предлог, чтобы растерзать ягнёнка, все увидели Тиберия, а в испуганном ягнёнке — уничтоженную семью Германика. Вышел из темницы и молодой Ирод Иудейский, который при Тиберии неосторожно заявил: «Желаю вскоре власти Гаю Цезарю». Император велел, чтобы его привели, как нашли, в цепях, и, когда цепи упали у него на глазах, приказал — и этот факт вошёл в исторические книги:
— Переоденьте его в соответствии с его рангом. В награду за верность ювелир сделает для него золотое ожерелье, весом равное этим железным цепям.
И оба не представляли, каким горьким способом Ирод выразит свою признательность.
ГОДОВЩИНЫ
Наступил первый день августа, календы месяца Августа.
— На рассвете этого самого дня в Александрии, — шепнул Гаю Геликон, — Марк Антоний, твой дед, решил умереть.
Мгновенно вернулось воспоминание о человеке, которого в предсмертной агонии принесли к его царице, чтобы он упал в её объятия. Император снова увидел тот одинокий александрийский дворец над морем с почерневшими от огня стенами и закрытой на засов дверью, высеченное в граните сильное мужественное лицо, лежащее под водяным покровом. Имя Марка Антония всё ещё было в Риме под запретом, и мало кто осмеливался вспоминать о нём. Это имя произносили вполголоса, потому что и через шестьдесят лет оно ещё несло на себе тот позорный приговор за измену и мятеж.
Император погладил Геликона по голове.
— Спасибо за память. Позови ко мне писца.
Пользуясь полномочиями, данными ему сенаторами, коротким декретом он отменил тот древний приговор.
Сенаторы изумились. Большинство расценило этот жест как наивное, возможно, неосмотрительное отдание почестей отцовскому роду. Те, кто посообразительнее, задумались: