Все это великолепие, казалось бы, устоявшейся, «классической» формы на самом деле является плодом непрерывных усилий, постоянно меняющих внешний вид инструмента. Фортепиано, на которых играл Шопен, были совсем другими, их струны были почти в пять раз тоньше, звук получался более тихим и интимным. Не раз я собирался дать концерт на рояле, сделанном в первой половине XIX века, — и ничего не выходило. Я родился в 1920 году и играл на все более лучших и лучших инструментах. Фортепиано же Плейеля, например, нуждались в серьезных доводках, и Шопен был вынужден играть на инструментах, которые мы нынче сочли бы непригодными для исполнения его музыки. Но если так, то величие этой музыки в текстах, начертанных им на нотных листах, а не в звучании даже самых совершенных инструментов.
Смогла бы Соланж сыграть эти страницы? Кто знает. Но сейчас прочитать их предстояло мне. И помнить, что написанного недостаточно, чтобы оживить партитуру. Ее надо сыграть и, играя, заполнить «белые пятна», озвучить паузы. И все это — заслуга маленького винтика, души фортепиано, отзывающейся и на мой гнев, и на мою ласку.
Евгений (могу теперь назвать его по имени, раз стало ясно, что он не обманщик) покинул мой дом почти с облегчением. Из окна было видно, как он шагал по направлению к левому берегу, к Сен-Жюльен-ле-Повр. Я же поглядел на сумку… и не стал ее трогать. Подошел к фортепиано, поиграл несколько Прелюдий Дебюсси, два Этюда Скрябина, сходил в библиотеку, достал оба тома Хорошо Темперированного Клавира и сыграл их целиком, все Прелюдии и Фуги. Уже несколько лет я не возвращался к Баху, и меня удивило, что даже в тех страницах, которые я давным-давно не играл, я не ошибался. Наконец я устал, заболела спина, и стало ясно, что играть хватит. Я подошел к окну посмотреть, не стоит ли внизу Евгений, вернулся, взял потертую сумку и открыл ее.
Внутри было два отделения: одно пустое, в другом амарантовая папка, а в ней — нотные листки с неровными краями. Их было немного. Я осторожно перебрал их и отнес на письменный стол. Света в комнате хватало, но я зажег лампу и только тогда взглянул на первую страницу. Бумага была цвета слоновой кости с тиснеными краями, украшавшими листки рельефной рамкой флористических сюжетов с изображениями цитры и флейты. Чернила были черные (как сказал потом Джеймс — серо-черные), каждая страница вмещала три нотных строчки, написанных только с одной стороны, по пять тактов строчка. Я пересчитал странички, стараясь не смотреть на них. Страничек было шестнадцать. Нижний край последней странички сильно обтрепан, уголок оторван, обрыв почти достигает последнего фа-минорного аккорда (если вглядеться, то в аккорде недостает нижней ноты последней октавы, оторванной вместе с краем листа). Я вернулся к первой странице, тронутой сыростью и более темной, чем остальные. Слева, над первым тактом, почти на пятой линейке было написано «Ballade», выше, по центру, почти как название: «Посвящается мадам Соланж Дюдеван» и справа, карандашом, «ор. 52».
Я замер, вглядываясь в написание нескольких слов на первой страничке рукописи. И теперь, через много лет, я так же замираю, глядя на нее. «В» в слове «Ballade» открыта снизу, «е» написана очень резко, почти как «i». He хватает слов «для фортепиано» и «Andante con moto». Что это — упущение? Я сверился со своей партитурой издательства Хенля в Монако, 1976 года, под редакцией Эдвальда Циммермана. Ara, вот и первые легкие разночтения: в начале главной темы указание «a mezza voce» превратилось в «ррр» Но это мелочи, в которых Шопен никогда не был педантом. Например, он писал своему копиисту Юлиану Фонтана, чтобы тот проверил точное соблюдение счета, и, если что не так, — исправил. А вот сейчас, дойдя до 211 такта, вернее, до последних двух страниц, я все-таки остановился. Что-то удерживало меня. Я кружил возле этих страниц, как свободный контрапункт[25] к шопеновскому тексту: вглядывался, проверял, повторял про себя все мотивы, останавливался, возвращался назад на два-три такта, словно стремясь уловить нечто ранее пропущенное, ускользнувшее от внимания.
25