Выбрать главу

Я стою в лодочке на коленях, хлебаю частыми глотками воздух, тоскливо слежу за сердцем: приступ или не приступ?

Наконец, немного подышав, завожу лодочку в камыш, сажусь лицом к заре и кладу ружьецо на колени. Не к чему рисковать.

Небо затягивает серая наволочь.

По озеру слоится слабое марево, шелестят в камышах лысухи, попискивает какая-то птичка, лениво дозванивают свою песню комары.

Бесстрашно снуют по водной глади ондатры. Эти мускусные крысы вполне прижились в нашем краю, быстро множатся, и давно уже узаконен промысел зверька. Я наблюдаю за одной из крыс. Она подплывает к молодому рогозу, сжимает его передними лапками, и в тот же миг острые зубы подсекают стебель. В небе появляется месяц, и в его бледных лучах золотисто-бурая спинка зверька переливается искрами.

Внезапно над головой вспыхивает Большой Ковшик с неизменной Полярной звездой по соседству, дышится сладко, и я вспоминаю слова егеря, оброненные при первом знакомстве: «Воздух у нас легкий, это так».

Дневное тепло еще не ушло с земли; замирают шорохи кущ и камыша; и возникают новые, осторожные, кажется, чужие звуки.

И оттого, что мир в тиши и вокруг длится своя, особая жизнь, и ты здесь лишь малая часть этой жизни, — становится на душе покойно и задумчиво, и даже кручинно отчего-то, правду вам говорю.

И сам собой вспоминается иной клочок жизни: вот такое же озерцо, лодочка-плоскодонка, и я плыву на лодочке по юности своей. А в камышах и лабзах упрятаны другие челны, и там караулит удачу, отведя курки, знакомый мне пожилой народ.

Вечером плоскодонки сплываются к курье, и я вдруг вижу, что у меня добычи поболее, чем в тех ладьях, и даже горжусь этим по малому возрасту и разумению своему. И уже говорю Николаю Ефимовичу, директору издательства, взявшему меня с собой на охоту и снабдившему ружьем и припасом, разные заправские слова: «сидка», «на крыле», «вылеток», «бокфлинт».

Только много позже я понял: вовсе я не завзятый охотник, а причина удачи — молодость, сила не побитого жизнью тела. Охота, как, впрочем, и война — прежде всего труд, порой изнурительный, даже доводящий до отчаянья, и старости с ним трудно совладать.

Внезапно воздух просекают свист и шорох, я сжимаюсь в комок, будто из тихой заводи кинула меня жизнь в те мои дальние, ставшие легендой и памятью войны.

«Ах, да — чирки! — догадываюсь я. — Прозевал».

Потом в небо вонзаются две шилохвости, и я тоже не успеваю поднять ружье.

«Бог с ними, — чего нет, того и не надо, — успокаиваю я себя. — Вот разве кряквы полетят жировать, тогда постреляю».

Но уток, как метлою смело. Только лунную дорожку порою чернят ондатры. Вблизи меня, учуяв запах тревоги, они замирают, но успокоившись, снова отправляются по своим несложным делам.

Сердце все еще подергивается от спазма, руки мелко дрожат, и я решаю остаться в озере до утра. Конечно, на берегу ночевать лучше, можно развести дымарь, и курево отгонит мошку — не так язвить станет.

Но тут же оправдываю себя: ночь в этом малом мире чужих забот и радостей пройдет быстро, а на утреннем свету, глядишь, нанесет чирков, а то и крякву или гуся-гуменника. Да и бог с ними, с птицей, побыть один на один с собой, без шума, без треска телефона, глядеть и слушать мироздание — часто ли есть такое?

И я думаю обо всем, не торопясь. И о сыне — кто и какой он станет; и о новой книге, ибо она всегда трудна, если не излагает общеизвестных правил житейской арифметики; и о Ване тоже думаю — о человеке, чья жизнь — нескладуха и боль. Впрочем, где она душа без болячки?

Теперь Иван, небось, свернулся калачиком на полатях, и ему снятся трамваи — длинные дома на колесах, внутри коих сидят счастливые ученые люди.

Я уже семь дум передумал, а зорьки все нет. Поздние осенние ночи не то, что короткая темь летом, я зря надеялся, будто скоро заря.

Небо опускается так низко, что его можно задеть головой. Звезды исчезают, и вдруг начинает капать ситничек, он идет пуще, и вот уже заливной дождище бьет по воде, по камышам, по лодочке.

Не проходит и четверти часа, а ливень пробил меня до костей, я совсем заколел, и мир тотчас стал скучен и уныл. Тьма, как в могиле. Я бы и рад выбраться из озера, да как угадаешь, куда плыть, где берег.

Чтобы как-нибудь убить время, начинаю грустно подсчитывать: при таком ливне на каждый квадратный метр выпадает пятьдесят, а то и поболее килограммов воды. В озерце, примерно, четыре квадратных километра… боже мой, какая прорва дождя рухнет в него! «Экой я варнак… — корю я себя. — И чего полез в эту затягу, в студеную непроглядь!»

Но вот ливень смолк, тучи протекли мимо, зазолотился месяц. Однако ненадолго. Показалось, опять крапит дождик и даже задувает ветришка.

Вскоре небо подернулось пеплом и на востоке расплылась узкая бледная полоска.

Надо выбираться. Лодочка наполовину затоплена косохлестом, потеряла устойчивость, как бы не уехать вместе с ней под воду. Зуб на зуб не попадает. Воистину, как говорят в народе: «Было бы болото, а черти будут».

Я разворачиваю челн носом к берегу и, упираясь веслом в заиленное дно, пытаюсь протолкнуть суденышко в щетине камыша и трав. Пот течет по лицу, руки деревенеют от холода, ибо то и дело приходится хвататься за водоросли и подтягивать себя к земле.

Совсем у берега я резко дергаю за пучок тростника, низко сидящая лодка черпает воду, становится торчком и мгновенно идет на дно.

Меня обожгло холодком и потащило вниз. Однако я успеваю сбросить шинель и выскакиваю на поверхность. Окрест густая тишина, и лишь зло кричит какая-то птица, точно радуется, что вот чужое и непонятное существо, забредшее в ее мир, попало в беду.

Я пытаюсь пробиться к берегу, но водоросли все гуще обволакивают тело, я выбиваюсь из сил, точно водяной упрямо тащит меня за ноги туда, к себе.

«Кажется, все… отплавался… Сыночка жаль, малый еще…»

И в память лезет похожий случай, когда почти вот так же выпал ночью из лодки начальник нашего радио и пошел, бедолага, ко дну, спеленутый водорослями и комбинезоном.

«А Ваня спит… пусть спит… сыночка жаль… сыночка жаль… только бы сердце не сдало…»

И я уже знаю, что покидаю жизнь, что смерть схватила за вихры — не уйдешь.

Вдруг из тишины несется чей-то хриплый крик, тяжкий и диковатый, и я с трудом догадываюсь, что это мой голос, толчками рвущийся из горла.

И в тот же миг скорее чувствую, чем вижу, как с крутого, облитого жидким светом бережка, вздыбившись, будто медведь, кидается в воду кто-то сильный, молодой и решительный.

Он сечет лапами воду и приближается ко мне, вырастая из ватного сумрака.

— Держись, дяденька… держись же! — молит он. И я слушаю вымученно слова, роняю голову на холод.

Ваня хватает меня за волосы и куда-то тащит, и всхлипывает от напряжения, а может, от сильных чувств, переполняющих его душу.

Едва ощутив берег, мы уползаем от мелкой и злой волны и в изнеможении пластаемся на траве.

Ваня справляется с усталостью ловчее меня, разжигает костерок и, грея над ним огромные грубые ладони, бросает без укоризны:

— Говорил же тебе: не надо в озеро. Это не игра, что спина мокра.

Поеживаясь, спрашиваю Ивана:

— Ну как же ты решился? Страшно, чай, было?

— Страшно, — соглашается он. — Но это ничего. Коли б ты помер — вот была бы боясть. А так — чо ж? — одна минута.

— Зачем всю ночь на берегу сидел? — пеняю я ему не по душе, а для порядка. — Отцу-то каково было маяться?

— А ты ничо не говори, он и не осердится.

Ваня задумчиво смотрит на меня, молча шевелит губами.

— О чем ты?

— А вот спросить хочу, что оно такое — любовь?

Он смотрит на меня смущенным, робким взглядом, и я понимаю: он никогда бы не задал такой вопрос, если бы не чувствовал моего чрезвычайного расположения к нему.

— Любовь? Что тебе сказать? Я и сам толком не знаю. Это когда мужчина счастлив от женщины, а она — от него.