Выбрать главу

— Сталин совсем не похож, и у Маркса лоб кривой…

Но Юз увещевающе шептал, что кто как нарисован, обсудим позже.

Низенький круглый сверхсрочник важно прохаживался вдоль строя и без всякой жалости укорачивал ножницами шинели бойцов. Я подумал: дурацкая прихоть комдива. Ведь чем шинель длинней, тем теплее красноармейцу. «Ну ничего, тебе отплатится», — грозился я комдиву, с нетерпением ожидая выезда его гнедой Хельги.

Наконец скамейки заполнились до отказу. Меня и Юза стеснили слева и справа, а сзади навалились оставшиеся без мест. Все зааплодировали, и на трибуне появился тот, кто сменил отца, и с ним другие мужчины, среди которых я узнал только охранника Петю. Но я ожидал не их, а комдива. Мостовая была мокрая, и я тихо бормотал: «Пусть поскользнется, пусть…»

Юз, не понимая, что со мной, должно быть, уже раскаивался, что привел меня на площадь.

Грянул марш. Комдив выехал на Хельге навстречу комбригу. Его рука в перчатке изящно прижималась к козырьку, а я умолял кобылу, чтобы скинула моего обидчика. Я знал, что свалиться с лошади — позор, но не думал, что это еще и дурное предзнаменование. Особенно сейчас, когда многих арестовывают. Но с нашей семьей все самое худшее уже случилось.

Я с ненавистью слушал, как дядя Август своим прибалтийским, прежде мной любимым фальцетом приветствовал прямоугольники обчекрыженных по его приказу шинелей. Комбриг ехал рядом, и его лошадь выказывала беспокойство. А Хельга словно спилась с комдивом, с его длинной кавалерийской, прикрывшей даже сапоги шинелью, и я понял: ничего не случится, потому что дядя Август уже подъехал к последней колонне, поздравил ее с праздником, на что ему откричали:

— …а!..а!..а!

И Хельга даже не вздрогнула, лишь картинно, как в цирке Шапито, мотнула мордой. Но тут комдив круто повернул кобылу, и, хотя минуло тридцать шесть лет, я до сих пор помню, как Хельга, словно по льду, всеми четырьмя копытами проехалась по брусчатке и завалилась на бок как раз против нашей скамьи.

Я обмер и тотчас пожалел комдива. Неловко подпрыгивая, как привязанная птица, он выпрастывал ногу из стремени. Два красноармейца бросились поднимать Хельгу. Дядя Август небрежно им кивнул, взобрался в седло и, поддерживая у козырька перчатку, подъехал к трибуне.

Юз решил, что мне дурно (очевидно, я позеленел), и вывел меня через толпу зрителей в примыкавший к площади сад.

Спустя месяц комдив был отозван в Москву и расстрелян вместе с Тухачевским. Да и стихотворец Юз оставался на свободе недолго…»

«Что же здесь такого талантливого? — недоумевал старик Челышев. — Нет, зря, зря она надрывается. Стучит без роздыху, словно молодая».

Он приподнял очки и с жалостью посмотрел на Женины пальцы с коротко обрезанными ненакрашенными ногтями. «Рабочая женщина, — подумал с обидой. — И не стыдно Гришке ее загружать? Добро бы сочинил стоящее…»

И все же старика разбередили мемуары зятя, и он сам стал потихоньку ворошить пережитое.

Ему вдруг вспомнился один осенний день девятьсот четырнадцатого года.

Воротясь из училища, Пашка Челышев быстро сжевал оставленный мамашей нехитрый обед, в миг приготовил еще по-божески заданные уроки, и короткий сентябрьский день показался мальчишке бесконечным. Никто не дергал за уши, не гонял в лавочку за папиросами, с запиской к барышне или на соседний двор занимать у докторши Токарь трешницу. А все потому, что брат Артем (от лишнего ума, как считала мамаша!) подался из Горного института в вольноопределяющиеся. Теперь, небось, в учебной команде горланит на мотив цыганской «Белой акации»:

Мы смело в бой пойдем За Русь святую И за нее прольем Кровь молодую!..

Полтора месяца идет германская война, и мальчишки подбивают Пашку махнуть на позиции. Его, мол, не скоро хватятся. Отца у Пашки нету — утонул, брат в армии, а мать служит в городской управе и вечерами тоже занята. Крутится возле нее помощник нотариуса. Наверное, поженятся скоро. Конечно, неплохо бы удрать из этого хоть и губернского, а все ж таки скучного города на фронт, но, честно говоря, война отсюда далекая-далекая, как все равно Америка, куда, сколько ни грозились, так никто с их улицы не убежал.

— Эй, Чёлый! — увидев приятеля, закричал гимназист Дрозд. Он был еще замухрышистей Пашки и, оправдывая фамилию, сидел, как птица, на заборе. — К еврею-доктору беженцев понаехало! Чмара и пацанка. Чмара — во!.. — Коська расставил руки и чуть не свалился на землю.

Соседний двор выглядел побогаче: дом был каменный и даже имелась песочница. Бездетный доктор Арон Соломонович заказал ее дворнику, чтобы малыши не простужались на голой земле. Все мамаши Полицейской улицы умильно благодарили врача, но за глаза высказывались: мол, нечего жиду втирать очки православным. Известно, что мацу без дитячей крови не пекут, а хитрюга выгадывает: у больных-то младенчиков кровь жиже…